Дальний край
Шрифт:
И снова Петя воображал себя борцом за правду, добро, живущим в мансарде, в бедности и одиночестве, полный благородного мужества.
Так бродил и фантазировал он часа два, а потом устал. У него было смутное чувство, что все же надо идти на лекцию.
Как был, не переодеваясь, он отправился в музей.
Кто не знает крутой аудитории, глубоких скамей, запаха чистоты и чего–то, напоминающего физический кабинет, электрического света и фигуры лектора за столиком — сегодня химик, завтра философ, послезавтра декадент? Это Исторический музей.
Во
Петя медленно пробрался к ним. Лизавета глядела мимо. Он сел, и ему показалось, что теперь уже все погибло. Ему вспомнились первые дни их любви, вечер у Зины, поцелуи у дверей квартиры на Кисловке. Неужели это пропало — как дым?
Лизавета преувеличенно хлопала Кшипшицюльскому; тот распинался за Пшибышевскаго, говорил, что «искусство — это молитва»; налезал грудью на кафедру и изящно отставлял назад ногу.
Петя вспомнил, что сегодня все будут у них, и этот, поляк во фраке, — и ненависть поднялась в нем глухой волной. Он с радостью заметил, что лакированная ботинка, которой так мило играл Кшипшицюльский, лопнула по шву.
Но тот не обратил на это внимания; как сирена распевал он о новом искусстве, костил реализм, читал плохие переводы из Метерлинка и Тетмайера.
— Вам нравится? — спросил Петя Зину.
Зина взглянула на него вбок своим черным глазом, и сказала:
— Я мало понимаю. — Потом прибавила: — Но он страшно славный, вы не думайте, он страшно ходы.
И Зина весело засмеялась. Казалось, этой красивой и приятной женщине как–то все равно было, что лекция, что концерт, что искусство, ей нравилось смеяться своими черными глазами и забавлять свое сердце.
— А по–моему, очень хорошо, — сказала Лизавета наставительно, не своим, холодным тоном. — Отлично все понятно.
Петя знал, что это сказано для него. И сердце его ныло от нового укола.
В антрактах ходили поздравлять Кшипшицюльскаго; все это для Пети было мертво. С Лизаветой за весь вечер он не сказал ни слова.
По окончании лектору хлопали, но не особенно, — больше свои. Кшипшицюльский был не очень доволен, сбор оказался скромным, и вместо Праги он не прочь был ехать в Филипповский переулок.
Его окружили кольцом — Федюка, Алеша, приехавший к концу, дамы, и он, натянуто улыбаясь, благодарил. Тронулись к выходу.
— Надеюсь, — сказал Федюка, — что вы не откажетесь от русской водки? Или же предпочитаете коньяк, абсент?
— Я могу пить и абсент, — ответил Кшипшицюльский, будто делая одолжение.
— Есть, — сказал Федюка.
Кшипшицюльский закутался в венскую накидку, подвернул брюки и, высоко задрав в пролетке ноги, сел с Зиной. Лизавета сделала вид, что не хочет ехать с Петей, но все же вышло так, что они оказались вместе.
Извозчик задребезжал, они поплелись мимо Александровскаго сада. Петя сидел уныло, рядом с ним был чужой человек, ненавидящий, казалось, его. Вокруг была весенняя Москва — простая,
— Прости меня, — шепнул Петя. — Прости, не сердись.
Лизавета опять не ответила, но рука ее слегка передвинулась, будто хотела найти Петину руку и о чем–то ей сказать. А Петя полуобнял ее, и теперь, в светлых майских сумерках, она стала для него опять своей, родной и любимой.
Извозчик не довез еще их до сворота в Филипповский, как вдруг Лизавета велела остановиться — у начала Пречистенскаго бульвара, где теперь Гоголь. Тогда Гоголя не было. Лизавета легко спрыгнула, Петя ничего не спросил, рассчитался с извозчиком.
— Пускай подождут, — сказала Лизавета, кивнув в сторону Кшипшицюльскаго и Зины, скрывшихся за углом. Потом она дернула Петю за рукав. На бульваре было мало народу.
Лизавета быстро вытянулась, как серна, оглянулась направо, налево и крепко обняла Петю.
— Милый, — шептала она, целуя его. — Милый, я дрянь, ну, конечно… страшная дрянь, — зашептала она быстро и страстно. — Конечно, я истеричка. Ну, хочешь, побей меня… например, я лягу, а ты наступишь мне на голову, и каблуком, каблуком…
Лизавета находилась в том счастливом, радостном, и как бы творческом возбуждении, которое и было ее стихией. Став на эту линию, она готова была на подвиг, самопожертвование с такой же легкостью, с какой бросалась Пете на шею.
— Нет, ты меня не презираешь? Ты должен правду сказать. Если да, так я сейчас с Каменного моста прыгну. Нет, верно? Но, ведь, я тебя ужасно мучаю? Я капризная, стерва, нервная дрянь… Неужели ты меня еще можешь любить?
На скамейке бульвара, где целуются по вечерам с возлюбленными модистки, но тою же весной, при тех же распускающихся липах и звездах, Лизавета бормотала Пете о любви, счастьи, — том ослепительном, чем была полна ее молодая душа.
Петя тоже был счастлив. Лизавета забыла о гостях, о Кшипшицюльском, котораго сама же позвала.
— Не хочу уходить, — говорила она, прижимаясь к Пете. — Мне тут хорошо, больше ничего мне не надо. Подождет Кшипшицюльский.
Она захохотала и слегка укусила Петю за шею.
— Ты еще не знаешь, какая я мерзавка, — сказала она. — Если–б ты видел, как я с этим поляком финтила. Милый, — вскрикнула она, как бы в испуге: — не думай, это я все назло тебе — даже и не назло, я тебя все время страшно любила, только мне показалось, что ты меня разлюбил… А ты думаешь, мне Кшипшицюльский нравится? Вот он мне что, тьфу...