Дама в синем. Бабушка-маков цвет. Девочка и подсолнухи [Авторский сборник]
Шрифт:
Дама-с-рыжим-котом кивает, но уже не слушает. Она следит за кошачьим поводком, а кот тем временем сладострастно трется боком о ножку плетеного кресла. Соланж говорит в пустоту, не слишком заботясь о том, что она плетет, убаюканная собственным лепетом, не интересующим никого, даже ее саму. Это тоже умиротворяет.
Иногда поболтать с Соланж приходит малышка Эмили. Это вам не Дама-с-рыжим-котом. Проницательность девочки заставляет все время быть начеку. С ней все слова наполнены, чтобы не сказать — переполнены смыслом. Надо отвечать прямо и ясно, а это не всегда легко, в особенности, когда маленькая Эмили спрашивает Соланж о том, сколько ей лет или еще что-нибудь в этом роде. Поначалу Соланж отделывалась шутками, которые вскоре девочке прискучили. Теперь, если вопрос ей неприятен, Соланж притворяется, будто
Соланж поворачивает голову. Вокруг нее, под каштаном, полным птичьего щебета, никто ни о чем не беспокоится: ни о том, что говорится, ни о том, что делается, — даже в те минуты, когда медсестра в белом халате, нагруженная лекарствами и рецептами, с довольно неуместной энергичностью нарушает сложившийся порядок вещей.
У живущих здесь стариков, которых Соланж все больше воспринимает как свою семью, тоже есть особый способ присутствовать и в то же время не присутствовать здесь. Они участвуют в происходящем, но на расстоянии, как будто все доходит до них через слой ваты, смягчающей движения и приглушающей шумы. Несмотря на возрастные недомогания, которых сама Соланж пока не чувствует, но знает, что со временем это придет, их лица с серьезными и изношенными чертами прежде всего безмятежны. В них живет покой, покой смиренного ожидания, когда смерть не только не пугает, но даже успокаивает, когда она скорее сообщница, чем враг.
Иной раз Соланж забывается, погрузившись в созерцание чьего-нибудь лица или руки. Она высматривает на них следы целой жизни, заполненной битвами. Угадывает тысячи давних шрамов от уколов, от стрел и даже от кинжалов. Но раны затянулись. Они больше не кровоточат. Кожа сделалась шелковистой и светится, подобно старому пергаменту.
Те, кто поселился в «Приятном отдыхе», мирно залечивают старые раны.
Разумеется, прошлое Соланж еще не приобрело оттенка пергамента. Оно еще слишком недавнее, слишком близкое для того, чтобы добиться такого свечения, но все-таки это прошлое. Оно отошло, отжило, в этом-то она уверена, и уверена настолько, что тоже переживает настоящее как настоящее, как милость, благодать сосредоточенности.
~~~
Теперь медлительность сроднилась с телом Соланж. Это относится не только к ее походке — она по-прежнему размеряет расстояния мелкими шажками, — но и ко всем ее движениям, так, словно она ощутила тяжесть, весомость вещей. У протянутой руки есть вес, и у ноги, когда ее сгибаешь, тоже есть вес. Все сколько-нибудь весит. Впрочем, нельзя сказать, чтобы это ее тяготило. Просто другой способ жить — с ощущением весомости. Плечи, на которые жизнь так охотно опускает свой груз вопросов и тревог, сами собой сгибаются, чтобы удобнее было принять на себя эту тяжесть, — правда, груз становится намного легче из-за того, что существование теперь такое пустое.
Так вот, Соланж отныне наслаждается рассчитанной медлительностью собственных движений и сопутствующей этому плотностью бытия. Она даже находит, что такая медлительность придает ее действиям подобие законности, делает их оправданными, сведя к минимуму. Она, к примеру, говорит себе, что время, потраченное на то, чтобы протереть овощи — морковку следом за репкой, порей после картошки, — себя оправдывает, потому что супчик получается идеальной консистенции и несравненного вкуса. Она говорит себе, что если бегонии Люсьена цветут с каждым днем все роскошнее, то и это происходит потому, что она часами, опершись на подоконник в комнате номер двадцать пять, смотрит, как они растут и распускаются. Одна мысль ведет за собой другую, и, когда Соланж тянет время, принимая посильное участие в апофеозе цветения бегоний, то не может не думать о Дельфине, своей дочке-цветочке: та росла так быстро и в таком стремительном круговороте, что теперь только
Но у Соланж есть нынче кое-что еще, кроме медлительности движений и плотности бытия. Снова и снова она переживает ощущение полноты существования, лишенного желаний и потребностей, упоительное состояние, продиктованное простым осознанием простого факта: ничто и никто ее не смутит и не потревожит. Никто и ничто — даже она сама, когда, к примеру, лежа в постели, рассеянно проведет рукой по животу или блаженно дремлющей груди… И еще одно ощущение: это ни с чем не сравнимое ощущение тела, замкнувшегося на себе самом, тела, от которого не требуют ни подвигов, ни совершенства. Ее нагота не пробуждает никаких волнующих картин. Соланж довольствуется тем, что оценивает ее точно так же, как разглядывала бы рисунок в анатомическом атласе. Впервые в жизни у нее наконец есть время на то, чтобы объективно себя оценить, полюбоваться чудесным распределением плоти по скелету, свободой движения сустава, прикреплением мышцы и с интересом задуматься о том, как все это будет изменяться, изнашиваться у нее на глазах.
От себя самой она больше ничего не требовала, только наблюдала за тем, как ей живется теперь, такой, какой она стала. Глядя на свое отражение в зеркале ванной и втыкая шпильки в низкий узел на затылке, Соланж больше не задавала себе вопросов, не испытывала нетерпения. Она перестала следить за тем, как медленно пробиваются и отрастают седые волосы. То ли начала по-другому себя воспринимать: смотрит, но не видит себя по-настоящему, то ли просто все, что она видит в зеркале, вполне ее устраивает. Вот если Люсьен высадит на клумбу новую бегонию — это важно, куда важнее, чем новая морщинка на шее или в уголке губ. Она перестала подсчитывать теневые цветочки, распускающиеся на тыльной стороне кистей ее рук. Соланж отучается от внешности. Это ее последняя находка, ее новая свобода.
Кто бы только мог подумать, кто бы мог вообразить, что в один прекрасный день она станет наслаждаться тем, что на нее перестали по-особенному смотреть мужчины, чей приговор — теперь она это осознает — так заботил ее в самые лучшие годы жизни? С некоторых пор она чувствует себя в полной безопасности, встречаясь с мужчинами и с их взглядами. Они скользят по ней, словно ласковый, добрый ветерок, ничего от нее не требуют, не хотят ни ее завоевывать, ни ей покоряться. Словом, они оставляют ее в покое. Они наконец-то дают ей возможность жить безмятежно.
Но это совсем не означает, будто для нее перестали существовать маневры обольщения, вовсю продолжающиеся вокруг нее. Ей случается подолгу сидеть на уличной лавочке, наблюдая за неутомимыми поединками, которым предаются другие, скрещивая взгляды.
Соланж восхищалась постоянством мужчин. Изумлялась женским уловкам. И думала о том, сколько энергии сама растратила в этих играх. И, конечно же, всю нежность и сочувствие она по-прежнему отдавала совсем молоденьким девчушкам, которые у нее на глазах приобщались к наслаждению казаться, не подозревая о том, в какое рабство они себя тем самым отдают.
Отныне она избавлена от мучительных переживаний при выборе одежды, когда собирается выйти погулять в скверик или еще куда-нибудь, и эта свобода тоже входит в длинный список составляющих ее беззаботности. Ей больше не приходится в тревожных раздумьях чуть ли не часами простаивать перед настежь распахнутой дверцей платяного шкафа. Ей больше не приходится перед самым выходом припоминать, не видели ли ее случайно Бюрнье в этом самом красном костюме на прошлом ужине или не пришла ли Жизели в голову очень и очень неудачная мысль купить потихоньку на распродаже в том же самом магазине точно такой же жакет. Не говоря уж о любовниках, грозной требовательности любовников, и Жака — о Господи, этот Жак! — которого при каждом свидании надо было удивлять какой-нибудь диковинной побрякушкой или новой кружевной тряпочкой, необходимыми, по его словам, для того, чтобы заработало его эротическое вдохновение!