Дань саламандре
Шрифт:
И вот тут начинается речитатив героини. Оказывается, она эту сумму перехватила, потому что ей уже давно надо отдавать в другом месте. А в другом месте, месяц назад, она заняла потому, что пятнадцать рублей у нее попросил одолжить Камержицкий, а еще пятнадцать ушли на свадьбу завкафедрой олигофренопедагогики и на похороны удавившейся от неуспеваемости сокурсницы... нет-нет, наоборот! На свадьбу неуспевающей сокурсницы и на похороны завкафедрой олигофренопедагогики... Охо-хо, траурно поет-завывает хор, а почему у меня не спросила? У тебя у самой ничего нет... резонно ответствует героиня, зачем я буду тебя напрягать... Да, но зато тебе проценты не надо было бы отрабатывать
В ответ на эту жестокую констатацию героиня несколько секунд дико озирается, затем стеклянными глазами впивается мне в лицо – и как-то глухо рычит (как рычала бы, вероятно, самка койота, засядь ковбойская пуля ей в глотку): все они!!. они!!. они!!. сволочи они все!!!. (Истерика, тело валится на диван, занавес.)
А на следующее утро, когда она натягивает джинсы, из заднего кармана вываливается нечто похожее на фантик. Я этот «фантик» подбираю, он оказывается скрученным в тоненькую трубочку четвертным. Будучи на полпоколения старше девочки, я, конечно, читала и слышала: если денежные купюры сворачивают в трубочки, то исключительно для того, чтобы протаскивать их в тюремные зоны – к диссидентам,сидящим за народ (очень точное определение). То есть: купюры (равно как и письма) физически минимализируются так, чтобы стать проносимыми в различных анатомических полостях тела, самой природой созданных словно именно для казематной героики. Поэтому я просто подняла эти двадцать пять рублей и подала их девочке с мягкой рекомендацией – бумажные деньги не сворачивать, а то, в противном случае, и эта часть одолженной суммы сможет вполне даже пропасть. У тебя что, разве нет кошелька? – риторически завершила я воспитательную реплику.
Она как-то странно на меня взглянула, и тут я вспомнила, что мне давно пора вытаскивать из стиральной машины заложенную в нее еще вчера вещевую начинку. И вот, когда я, предварительно встряхнув, уже расправляла над чердачной веревкой девочкину джинсовую курточку, из мокрого нагрудного кармана этой одежки (любовно мной сшитой по моднейшей выкройке) вдруг вывалилась – словно многократно пережеванная верблюдом – рыхлая масса, которая, при ближайшем рассмотрении, оказалась увесистой пачкой пришедших в полную негодность банкнот, достоинствами в полтинник и стольник.
Глава 5.
Лепной потолок
(Запись в дневнике через двадцать лет)
«Сегодня я была у дантиста. Весенний день. Это поистине новое чудо, это, как прежде, снова весна. Нет, не то... Какая боль и грусть в надежде еще одну весну узнать. Ну и так далее.
И вот именно сегодня, как мне кажется, я наконец поняла, почему люблю – да, именно люблю – эти визиты к моему дантисту.
Я уже давно не живу в Ингерманландии – я существую, совсем на другой земле, притом искусственной – в прямом смысле этого слова (что, видимо, весьма художественно и ценно для “концепции текста”, но совершенно неприемлемо для моего дыхания) – итак: я существую в искусственной земле, где всё другое, абсолютно всё.
Но... Вот я прихожу к дантисту (что, плановым образом, случается дважды в году), и он усаживает меня в кресло, которое, плавно откидывая спинку, превращается в подобие кушетки, – и мне, ранее многократно убеждавшейся в абсолютной действенности обезболивающих средств, – мне, лежащей лицом вверх, всё равно остается с ужасом ждать сокрушительной болевой атаки, которая легко
Я вижу потолок в кабинете моего дантиста.
Это лепной потолок.
Такого здесь нет ни в одном доме. Ни в одном здании этого города. Возможно, его нет ни в одной постройке этой страны. Ни в одном жилище, стоящем на искусственной земле этого королевства.
Но такой потолок есть в кабинете моего дантиста.
Лепной петербургский потолок.
Такой был в моей комнате.
Во многих петербургских домах.
Я никогда не думала, что потолок с лепниной – какая-то невидаль. Что его где-то (в богатейшей стране) может напрочь не быть. И потом: вот уж явно не предмет первой необходимости!
Так я думала.
(Думала? Разве я думала об этом? Конечно, нет.)
И вот я лежу плашмя в кабинете дантиста, лицом вверх, и лепной петербургский потолок, начиная медленно вращаться, сливается воедино с моим привычным ожиданием боли, с самой неизбежностью ожидания боли, – и вот, именно в эти мгновения, я отчетливо чувствую, что счастлива, – я баснословно, нечеловечески счастлива! – потому что именно сейчас ты так близка мне, как не была никогда, – и мы снова вместе».
Глава 6.
В преддверии катастрофы
Вторая наша осень, про которую мы еще не знали, что она – наша последняя, началась уже в августе. На кухне, куда, выпертые со своих дач беспрерывными дождями, раньше обычного вернулись соседи, к вечеру начали запотевать стекла.
Это было уютно и грустно. К концу дня, предшествовавшего катастрофе, – поздним вечером, когда все, кроме нас, улеглись спать, мы с ней сели пить на кухне чай – с разнообразными вареньями, которыми угостили нас мои соседи. Загородные летние утра, летние полдни, летние вечера, летние ночи – своей благодатью, сообща, – видимо, аннигилировали в их памяти унизительные в своей неизбежности городские коммунальные свары и распри, но какой-то привкус от них, конечно, остался, потому что яркий балтийский янтарь яблочного варенья, рубин вишнёвого, берилл крыжовникового, нежно-желтый опал лимонного – являлись не только знаками ретроспективного замирения, но и, выполняя дипломатическую миссию, были ежегодной данью, учтенной в коммунальной доктрине стратегического задабривания.
От горячего чая, от огня разноцветных варений щеки ее разгорелись, она вспорхнула с табуретки, с грацией венецианской танцовщицы присела на край подоконника – и прижала пылавшую, словно скарлатинозную, щеку к запотевшему стеклу. Я села рядом и, повернувшись к окну, быстро вывела мизинцем:
NEC TE, NEC SINE TECUM VIVERE POSSUM.[7]
Буквы получились черными.
В каждой из них, словно изначально, царила ночь.
Одним движением, заставив стекло слегка взвизгнуть, я уничтожила буквы, то есть промежутки между ними, а заодно и остальной мираж («сконденсированный пар»?) – и вот кромешная тьма, словно чернила гигантского осьминога, целиком залила оконный проем...
А знаешь, что я слышала однажды в доме отдыха? – фыркнула вдруг девочка. Там одна мамаша, тупая такая швабра-библиотекарша, говорила по телефону со своим дебильным сыночком. Он отказывался где-то там, у бабушки, что ли, есть манную кашу. Эта дура – ему: «Ко-о-о-ока, ты же интеллигентный человек! А интеллигент... а интеллигент... – девочка фыркает, – ...а интеллигент обязан съедать всё, что ему дают!..»
Я сподвижнически, очень злорадно, берусь хохотать, стараясь делать это тише, чтобы не разбудить соседей, и в это время, сквозь хохот, мне слышится какой-то звук в прихожей.