Данте в русской культуре
Шрифт:
И если, Татьяна, словно Беатриче, вдруг предстает Музой поэта, то Евгений – «спутником странным» (VI, 189), у которого Вергилием стал сам автор:
И здесь героя моегоВ минуту, злую для него,Читатель, мы теперь оставимНадолго… навсегда. За нимДовольно мы путем однимБродили по свету…К ассоциациям с Вергилием сразу же подключаются и работают на них, несмотря на очевидную лирическую иронию, авторские определения Онегина: «Мой бестолковый ученик» (VI, 184), «Мой беспонятный ученик» (VI, 633), которые прямо соотносятся со взамоотношениями Данте и его учителя, вожатого по кругам Ада и Чистилища.
Таким образом, в пушкинском романе существует значительный ряд сюжетных и внесюжетных ситуаций, апеллирующих к «Божественной комедии» [218] . Их ролевые дуэты: Онегин и Татьяна – Паоло и Франческа; Пушкин и Татьяна – Данте и Франческа; Пушкин и Татьяна – Данте и Беатриче; Пушкин и Онегин – Вергилий и Данте. Особенно содержательной, таящей в себе
218
Попытка рассмотреть «Божественную комедию» как архетип русского романа, в том числе «Евгения Онегина» и «Обломова», предпринята в работе: Беляева И. А. «Божественная комедия» как архетип русского романа // Язык мифа. Мат. междун. науч. – практ конференции. 10 октября 2009 г. М.: Моск. гуманит-эконом, ин-т, 2010. С. 27–39.
219
См.: Вильмонт Н. Борис Пастернак// Новый мир. 1987. № 6. С. 189.
Еще одна параллель, касающаяся романа и «Комедии», связана с мотивом славы. «Никому поэтическое самолюбие, – писал один из современников Пушкина, – не доставляло такой чистейшей радости, как Данте, когда он при входе в Чистилище услышал звуки своей канцоны» [220] . В дантовской поэме жажда признания и известности соотносится с высоким самосознанием гения, полнотой развития личности и представлением о славе как высшем жизненном благе:
Кто без нее готов быть взят кончиной,Такой же в мире оставляет след,Как в ветре дым и пена над пучиной.220
Телескоп. 1832. № 17. С. 239.
Вариация этой темы звучит в семнадцатой песне «Рая»:
Я многое узнал, чего вкуситьНе все, меня услышав, будут рады;А если с правдой побоюсь дружить,То средь людей, которые бы звалиНаш век старинным, вряд ли буду жить.Эти и особенно предыдущие стихи словно отзываются в пушкинских признаниях; они, конечно, иные, на них печать иной культуры и иного жанра, наконец, иной, столь же неповторимой творческой индивидуальности, – и все же «отдаленные надежды» русского поэта как будто хранят память о дантовских стихах:
Без неприметного следаМне было б грустно мир оставить.Живу, пишу не для похвал;Но я бы, кажется, желалПечальный жребий свой прославить,Чтоб обо мне, как верный друг,Напомнил хоть единый звук.У Пушкина, как у Данте, желание славы неотделимо от гордой веры в свое призвание, непоколебимое самостояние личности: «Ты сам свой высший суд» (III–1, 223). Завет Брунето Латини: «Звезде своей доверься…/ И в пристань славы вступит твой челнок» (Ад, XV, 55–56), – отвечал духу и позиции обоих поэтов. Один из них писал:
Толпа глухая,Крылатой новизны любовница слепаяНадменных баловней меняет каждый день.И катятся, стуча с ступени на ступеньКумиры их, вчера увенчанные ею.Это звучит как эхо дантовских строк:
Мирской волны многоголосый звон –Как вихрь, то слева мчащийся, то справа;Меняя путь, меняет имя он.Когда-то A. A. Бестужев заметил: чужое «порождает в душе истинного поэта неведомые дотоле понятия. Так, по словам астрономов, из обломков сшибающихся комет образуются иные, прекраснейшие миры» [221] . Это замечание уместно вспомнить и при чтении черновика одного неоконченного пушкинского стихотворения:
221
Бестужев-Марлинский A. A. Сочинения: В 2 т. Т 2. М.: Худож. лит-ра, 1981. С. 551.
В композиции образов этого отрывка угадываются
222
Гаспаров Б. Функции реминисценций из Данте в поэзии Пушкина // Russian Literature. Amsterdam, 1983. Vol. 14, № 4. P. 38.
223
См.: Алексеев М. П. Пушкин: Сравнительно-исторические исследования. Л.: Наука, 1972. С. 246.
224
Шелли П. Б. Защита поэзии // Манифесты западноевропейских романтиков. М.: Наука, 1980. С. 343, 340, 341.
Эти черты творческого гения поэта были, несомненно, близки молодому Пушкину. В декабрьском письме 1823 г. поэт признавался Вяземскому, что желал бы оставить русскому языку «некоторую библейскую похабность». «Я не люблю видеть в первобытном нашем языке, – заявлял он, – следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе» (XIII, 80). А через два года, уже преодолев «привычку» и вновь касаясь языковой проблемы в статье «О предисловии г-на Лемонте…», автор «Бориса Годунова» прямо свяжет ее с именем Данте, заметив, что Мильтон и творец «Божественной комедии» писали «не для благосклонной улыбки прекрасного пола» (XI, 32). Так художественный опыт Данте пригодился Пушкину в осмыслении народности литературы, которая, впрочем, никогда не смыкалась с простонародностью. «Пушкин, – писал Шевырёв, – не пренебрегал ни одним словом русским и умел часто, взявши самое простонародное слово из уст черни, оправлять его так в стихе своем, что оно теряло свою грубость. В этом отношении он сходствует с Данте, Шекспиром, с нашими Ломоносовым и Державиным» [225] .
225
Шевырёв С. П. Сочинения Александра Пушкина // Моквитянин. 1841. Ч. 5, № 9. С. 268.
Поворот Пушкина к народу, воспользуемся выражением Достоевского [226] , определил обращение к новому созвездию поэтических кумиров, где первым среди равных явился автор «тройственной поэмы», в которой, как писал поэт, «все знания, все поверия, все страсти средних веков были воплощены и преданы… осязанию в живописных терцетах» (XI, 515). В это время он все чаще начинает заговаривать об «истинном романтизме», противопоставляя его произведениям, отмеченным печатью уныния и мечтательности (см.: XI, 67). Пушкин не сомневался, что если вместо «формы стихотворения» критика будет брать за основу только дух, то никогда не сможет выпутаться из произвольных определений (см.: XI, 36). И журнальные Аристархи будут по-прежнему «ставить на одну доску» Данте и Ламартина, самовластно разделять литературу Европы на классическую и романтическую, уступая первой языки латинского Юга и приписывая второй германские племена Севера (см.: XI, 67).
226
См.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. М.; Л.: Госиздат, 1930. Т. 9. С. 185.
К романтическим формам Пушкин относил те, которые не были известны древним, и те, в которых «прежние формы изменились или заменены другими» (XI, 37). Романтическая школа, проповедовал он, есть отсутствие всяких правил, но не искусства (см.: XI, 39). «Единый план „Ада“ есть уже плод высокого гения» (XI, 41), и «какое бы направление ни избрал гений, он всегда остается гением» (XI, 63) [227] .
Разграничение европейской культуры по принципу, раскритикованному Пушкиным, было предпринято H. A. Полевым. В рецензии на «Полярную Звезду» он писал: «Кажется, что классицизму и романтизму суждено разделить Европу: латинской Европе суждено первое, германской и славянской – второе. У итальянцев (несмотря на Данте – единственное исключение из общего) едва ли овладеть романтизму литературою…» [228] Это заявление вызвало решительное возражение Пушкина. «В Италии, кроме Данте единственно, не было романтизма, – комментировал поэт сомнительное утверждение. – А он в Италии-то и возник. Что ж такое Ариост? а предшественники его… как можно писать так наобум?» (XIII, 184).
227
Здесь вспоминается спор о Данте, возникший в Италии во второй половине XVTII столетия: – «Божественная комедия» написана не по правилам. Она не похожа ни на какую другую!» – Отлично! – поддразнивал оппонентов Гаспаро Гоцци. – Пусть педанты размышляют о том, какая это поэма… Это поэма Данте!». – Цит. по: Реизов Б. Г. Итальянская литература XVTII века. Л.: Изд-воЛГУ, 1966. С. 131.
228
Московский Телеграф. 1825. № 8. С. 323.