Дар Гумбольдта
Шрифт:
— Мне все равно.
— Да как ты смеешь так говорить! Знаешь, кто ты? Ты этот, изоляционист [293] , вот кто. Ты даже знать не хочешь того, что интересно другим.
Вечно мне указывают на мои недостатки, а я ем обвинителей широко распахнутыми глазами, принимая все всерьез и сильно обижаясь. Лишенный метафизической стабильности человек вроде меня оказывается для стрел критики святым Себастьяном. Как ни странно, мне все-таки удавалось сдерживаться. Как и сейчас, при том, что Кантабиле крепко держал меня за рукав клетчатого пальто, обдавая паром интриг и осуждения, вырывавшимся из темных сопел его белоснежного носа. Но мне это не кажется знаком того, что обстоятельства непременно складываются против меня, — для меня это возможность использовать обстоятельства для получения скрытой информации. Последнее, что мне удалось выудить, говорило вот о чем: я по своим склонностям отношусь к людям, которые нуждаются в микро— и макрокосмических идеях или в вере, будто все, что ни происходит в человеке, имеет всемирно-историческое значение. Эта вера одухотворяет природу
293
Изоляционист — сторонник невмешательства США в европейские дела. В среде левых интеллектуалов назвать человека изоляционистом было смертельным оскорблением.
— Кем бы я ни был, Кантабиле, ни мой друг, ни я с тобой не поедем.
И я поторопился к «тандерберду», пытаясь остановить Такстера, который уже устраивался на сиденье. Опустившись на мягкую обивку, он втаскивал зацепившийся за порожек плащ. Вид у него был очень довольный. Я просунул голову внутрь и сказал:
— Выходи. Мы пойдем пешком.
Но Кантабиле втолкнул меня в машину рядом с Такстером. Навалился сзади и втиснул внутрь. А потом отодвинул переднее сиденье до упора назад, чтобы я не мог выбраться. Он громко хлопнул дверцей и сказал:
— Жми, Полли.
Полли так и сделала.
— Ты понимаешь, какого черта ты творишь, а? — поинтересовался я. — Впихнул меня в машину, держишь насильно.
— У нас на хвосте копы. Мне некогда спорить, — ответил Кантабиле.
— Да это же форменное похищение! — возмутился я. Едва я произнес слово «похищение», сердце мое бешено заколотилось от детского ощущения ужасной несправедливости. А Такстер оскалился во весь рот, довольно щурясь искрящимися глазками.
— Хе-хе, не принимай все так близко к сердцу, Чарли. Это же так забавно. Расслабься.
Такстера просто распирало от восторга. Ну еще бы, он угодил в истинно чикагское приключение. Ради него город полностью подтверждал свою репутацию. Сообразив это, я немного поостыл. Видно, я действительно люблю развлекать своих друзей. Разве не пошел я покупать осетрину, булочки и мармелад, когда пристав сообщил мне о приезде Такстера? Я все еще держал в руках бумажный пакет с продуктами из магазина быстрого обслуживания.
Движение было плотным, но Полли вела машину с исключительным мастерством. Она бросила белый «тандерберд» в левый ряд, не касаясь педали тормоза, без малейшего толчка, бесстрашно и уверенно, — потрясающий водитель!
Неугомонный Кантабиле повернулся лицом и сказал:
— Посмотри, что у меня есть. Сигнальный экземпляр завтрашней утренней газеты. Купил ее у одного парня в типографии. Обошелся мне в кругленькую сумму. Знаешь, что? В колонке Майка Шнейдермана написано про нас с тобой. Слушай. — И он прочел: «Чарли Ситрин, шевроле Французского легиона и чикагский писака, автор киношки „Фон Тренк“, сполна рассчитался за карточный долг с известным в криминальных кругах завсегдатаем Плейбой-клуба. Пора тебе подучиться на университетских курсах по покеру, Чарльз». Ну, что скажешь, Чарли? Жаль, Майк не знал всего: про твою машину, про небоскреб и все остальное. Так что ты думаешь?
— Что я думаю? Да мне плевать, пусть несет что хочет. Я хочу выйти на Уобаш-авеню.
В Чикаго вполне терпимо, если не читать газет. Мы повернули на запад, на Мэдисон-стрит, и миновали черные строения надземки.
— Не останавливайся, Полли, — сказал Кантабиле.
Мы поехали дальше, к Стейт-стрит, украшенной по случаю Рождества игрушечными Санта-Клаусами и северными оленями. Единственным элементом стабильности в этот момент оказалось замечательное вождение Полли.
— А что там с «мерседесом»? — заинтересовался Такстер. — Что с ним случилось? И что это за небоскреб, мистер Кантабиле? А известная в криминальных кругах личность из Плейбой-клуба — это вы?
— Кто в курсе, тот знает, — бросил Кантабиле. — Чарли, сколько они заломили за рихтовку кузова? Или ты вернул машину дилеру? Надеюсь, ты не связываешься с этими специализированными обираловками. По четыреста баксов за день на рыло каждой жирной обезьяне. Во жулье! А я знаю чудную недорогую мастерскую.
— Спасибо, — буркнул я.
— Не иронизируй. По крайней мере, я помогу тебе вернуть часть суммы, в которую это тебе влетит.
Я промолчал. В голове стучала одна мысль: мне страстно хотелось очутиться где-нибудь в другом месте. Лишь бы не здесь. Здесь было совершенно невыносимо. Хотя момент не слишком годился, чтобы вспоминать Джона Стюарта Милля, я все равно вспомнил одно из его высказываний. Звучит оно примерно так: задача благородных душ в случаях, когда работа, которую большинству из нас приходится выполнять, оказывается рутинной и ничтожной, — шуруй, шуруй, вкалывай. Ведь единственная ценность ничтожной работы — это настроение, с которым она делается. А я ничего ценного вокруг себя не видел. Как говорил великий Милль, если бы задачи durum genus hominum выполнялись при помощи сверхъестественной силы и надобность в разуме и добродетели отпала, о! тогда человеку практически нечего было бы ценить в себе подобном. Именно эту проблему ставит перед собой Америка. «Тандерберд» мог бы сойти за сверхъестественную силу. А что еще ценить человеку? Нас везла Полли. Под копной рыжих волос скрывался разум, который определенно ответил бы на этот вопрос, если
Мы миновали уходящую ввысь громаду Первого национального банка, будто сложенную из слоев золотистых светильников.
— Какое прекрасное здание. Что это? — поинтересовался Такстер.
Никто не ответил. Машина продолжала нестись по Мэдисон-стрит. На такой скорости, двигаясь прямо на запад, мы бы достигли Вальдхеймского кладбища на окраине примерно за пятнадцать минут. Там, под надгробиями, окруженными припорошенной снегом травой, лежат мои родители; надписи еще можно будет различить в зимних сумерках, и т.п. Но конечно, мы направлялись не на кладбище. «Тандерберд» повернул на Ла-Салль-стрит и застрял в потоке такси и почтовых грузовиков и «ягуаров» и «линкольнов» и «роллс-ройсов», принадлежащих биржевым маклерам и юрисконсультам — приземленным ворам и возвышенным политиканам и духовной элите американского бизнеса, орлом парящей в горних небесах, откуда не видны ежедневные, ежечасные и ежеминутные тяготы рода человеческого.
— Так мы не застанем Стронсона. Этот жирный сукин сын линяет на своем «остин-мартине» сразу, как закроет контору, — сказал Кантабиле.
Но Полли сидела за рулем молча. Движение замерло. Такстеру наконец посчастливилось привлечь внимание Кантабиле. Я вздохнул и, предоставленный сам себе, отключился. Точно так же, как и вчера, когда меня под дулом пистолета затолкали в вонючий туалет «Русской бани». Вот о чем я думал: безусловно, у остальной троицы, сидящей в теплом мраке лакированного, рычащего мотором автомобиля, тоже вертелись в голове какие-то мысли, столь же необычные, как и мои. Но очевидно, они в отличие от меня практически не осознавали этого факта. Так что же такое осознавал я? Я осознавал, что привык думать, будто знаю, где нахожусь (принимая Вселенную за систему координат). Но я ошибался. Тем не менее я мог по крайней мере сказать, что моего духовного развития хватило, чтобы не быть сокрушенным невежеством. Однако теперь мне стало очевидно, что я не находился ни в Чикаго, ни достаточно далеко от него, что каждодневные чикагские материальные интересы и явления не были для меня ни достаточно актуальными и яркими сами по себе, ни достаточно понятными, как символы. Так что для меня не существовало ни яркой действительности, ни символической четкости, и в данный момент бытия я находился абсолютно нигде. Вот почему я ходил к профессору Шельдту, отцу Дорис, вести долгие загадочные беседы на эзотерические темы. Он давал мне читать книги об эфирных и астральных телах, о Рациональной Душе и о Душе Сознающей, о незримых Существах, чей свет и мудрость и любовь сотворили этот мир и правили им. Эти разговоры с доктором Шельдтом волновали меня куда больше, чем отношения с его дочерью. На самом деле Дорис всего лишь милое дитя. Привлекательная и жизнерадостная блондинка, миниатюрная, с резким профилем, в общем, замечательная юная малышка. Правда, она настаивала, чтобы к столу подавались какие-нибудь необычные блюда, скажем, говядина а ля Веллингтон, причем корочка теста вечно оказывалась непропеченной, да и мясо тоже, но все это мелочи. Я связался с нею только потому, что Рената и ее мать отвергли меня, а на мое место взяли Флонзалея. Дорис и в подметки не годилась Ренате. А Рената? Ну, Рената могла машину завести без ключа. Поцелуй в капот — и машина рванула бы с места. Для нее это раз плюнуть. Более того, мисс Шельдт снедали социальные амбиции. В Чикаго нелегко найти мужа с высокими интеллектуальными запросами, и Дорис, вне всякого сомнения, мечтала сделаться мадам шевалье Ситрин. Ее отец работал физиком в старом Институте Армура [294] , большим начальником в компании ИБМ, консультантом в НАСА, где усовершенствовал металлы, используемые в космических кораблях. Но помимо всего прочего, он был еще и антропософом. Он не желал называть это мистицизмом. Настаивал, что Штейнер — Исследователь Незримого. Но Дорис с отвращением говорила, что ее отец — псих. Она много рассказывала о нем. Говорила, что он побывал розенкрейцером и гностиком, вслух читал умершим. В те моменты, когда девушкам приходится проделывать всякие эротические штучки независимо от того, есть ли у них талант к этому или нет — таково уж наше время, — Дорис вела себя довольно смело. Только все напрасно, ибо я был не с ней и в самый неподходящий момент вскрикивал: «Рената! О, Рената!». А потом лежал, ужасаясь и проклиная себя на чем свет стоит. Но Дорис воспринимала мои выкрики достаточно спокойно. Она все прекрасно понимала. Именно в этом ее главное достоинство. А когда мы заводили беседы с профессором, она и тут вела себя достойно, понимая, что я не собираюсь бросить разговоры, чтобы прыгнуть в постель с дочерью своего гуру.
294
Институт Армура — основан в Чикаго в 1893 на средства мясного магната Филипа Армура, с 1940 г. называется Иллинойсский технологический институт.
Сидя в вылизанном до блеска кабинете профессора (мне редко доводилось бывать в комнатах чистых до такой степени: тщательно натертые паркетные полы светлого дерева, устланные восточными ковриками без единой пылинки, а за окном — парк с конной статуей генерала Шермана, взвившейся на дыбы в тенечке), я чувствовал себя совершенно счастливым. Я уважал доктора Шельдта. Те странные вещи, о которых он говорил, имели, по крайней мере, глубокий смысл. В наше время люди перестали говорить такое. Он принадлежал совершенно другому времени. Даже одевался, как член загородного клуба двадцатых годов. Для таких вот людей я когда-то таскал клюшки для гольфа. Мистер Массон, один из моих постоянных клиентов на поле Сансет-Ридж в Виннетке, был точной копией профессора Шельдта. Полагаю, мистер Массон давным-давно пополнил ряды умерших, и во всей Вселенной я один помню, как он выглядел, когда выбивал мяч из песка.