Давай займемся любовью
Шрифт:
Лора, девушка в кафе, удивляется, отчего это я сегодня появился с двухчасовым опозданием.
– Я вас ждала, как всегда, в начале девятого, – улыбается она, и мне кажется, что ее улыбка снова вышла за рамки стандартной здесь доброжелательности.
– Сын крепко спал, я не осмелился его будить. Мне показалось, что, если я разбужу, я нарушу что-то очень важное. Смотрел на него, знал, что пора, но не смог заставить себя.
Она глядит на меня во всю ширину светлых, широко открытых,
Я вообще запутался в своем возрасте, не осознаю его полностью. Я уже не знаю, могу ли нравиться молодым женщинам, имею ли право? Даже если проскакивает искра, даже если улавливаю призыв, я не проявлю инициативы первым. Не то чтобы пошатнулась с годами уверенность, вовсе нет. Скорее боюсь показаться смешным, даже не в глазах девушки, а со стороны. Будто сам наблюдаю за собой и морщусь от бросающегося в глаза несоответствия – седеющий, явно вышедший за пределы юности мужчина пытается с усилием разжать эти пределы, чтобы заново, теперь уже посредством чужой юности, втиснуть себя в них.
Хотя, возможно, все это комплексы затворнического существования, дефицита общения. Я же говорю, я запутался в своем возрасте, какой-то он у меня переходный, откуда-то уже вышел, куда-то еще не дошел.
– У моей сестры… – Лора пытается поправить выбившуюся прядь, но почему-то та еще больше рассыпается по лицу. – У меня есть старшая сестра, у нее тоже мальчик, только помладше вашего, и он заикается. Она так измоталась, по каким только врачам его не водила…
– Заикание, по-моему, лечится гипнозом, – предполагаю я. – Есть такой фильм старый, «Зеркало» называется. Вы не знаете, но в России был известный режиссер Тарковский, он потом во Франции жил. Там фильм начинается с документальных кадров, как мальчика, который заикается настолько сильно, что, по сути, не может говорить, приводят к врачу-гипнотизеру. Тот усыпляет мальчика, а затем произносит такой текст… – Тут я сморщил лоб, сдвинул брови, как по моему представлению должен был сдвинуть их гипнотизер, и проговорил лишенным всяких интонаций, заупокойным, голосом, тоже как, на мой взгляд, полагается гипнотизеру: – Ты сейчас проснешься и будешь говорить легко и свободно. Легко и свободно. Слова польются из тебя без всякого труда. Легко и свободно.
Наверное, со стороны я выгляжу комично-придурковато, немолодой дядечка корчит рожи и вещает утробным голосом, хорошо еще, что в кафе нет ни одного посетителя. Правда, Лора смеется в голос, смех звонкий, непосредственный, из него так и сочится наивность.
– И в самом деле, – заканчиваю я передразнивать гипнотизера. – В фильме, вернее, в документальных его кадрах, когда мальчик просыпается, он начинает говорить совершенно чисто, без малейшего намека на заикание.
– Надо же. – Лора снова поправляет прядь на лице, но снова безуспешно. Та распадается на еще более мелкие пряди, набегает на глаз. В лице тотчас проступает нечто дикое, животное, сексуально-таинственное. – А я никогда русских фильмов не видела. Никогда в жизни.
Я
– У меня есть русские фильмы на дисках, некоторые с английскими субтитрами. Я бы вам их дал, но они в другом формате записаны, в европейском, для того, чтобы их смотреть, нужен специальный плеер. – Я не уверен, что говорю правду про «плеер» и «формат», но имеет ли это сейчас значение?
– А у вас он есть?
– Кто? – не понимаю я. Или делаю вид, что не понимаю.
– Плеер?
– Ну да, конечно.
– Так давайте у вас посмотрим.
Я вглядываюсь в ее лицо, ни волнения, даже щеки не зарумянились, сплошная кристальная наивность, абсолютно во всем. Оттого и милая, завораживающая, ее так легко спутать с чистотой.
– Конечно, я буду рад. Я кладу Мика в девять спать, в полдесятого он засыпает. Приходите к десяти, здесь совсем недалеко.
– Я знаю, – неожиданно говорит она.
Надо же, знает. Откуда бы?
Я выхожу на улицу, «Мустанг», шурша колесами, тащит меня триста метров вперед, останавливается там, где на самой вершине горки неожиданно открывается панорамный вид на океан, на все двести семьдесят с трудом вмещающихся в глаз градусов.
«Надо же, – думаю я, щурясь, привыкая к мельканию несчетных солнечных водяных зайчиков, – кажется, сегодня я размочу свое монастырское заточение. Ей года двадцать два, двадцать три, я и не помню, как отзывается молодое женское тело. Рецепторная память полностью вытравилась с годами».
Мерное колыхание океана все еще завораживает, манит, но меня уже гложет нетерпение. Мне пора домой, к моему кухонному столу, к моему маленькому «лэптопу», успеть записать, пока не отвлекся, пока океан не выветрил, не разбавил… Я несильно утапливаю педаль газа и двигаю машину сквозь густой, промасленный воздух – у меня осталось еще два с половиной часа для работы.
Утром я снова нашел на кухонном столе записку, она тоже, как и предыдущая, заканчивалась словом «целую». Зашел в ванную, долго разглядывал свое лицо, за ночь цветовая гамма сдвинулась, стала сочнее, налилась краской. Я поморщился, подумал, что еще и родителям придется объяснять происхождение сильно побитого лица. А как объяснить, чтобы они не волновались?
Потом залез в душ, долго отмокал под живыми, теплыми струями. Отплевываясь от заливающей воды, сначала невнятно, сам не сознавая, начал произносить вчерашние строчки – они так и засели в сознании.
Но я ж остался,Я-то ведь живой…Все, видно, так должно было случиться.А жизнь через меня не просочится,И рано уходить мне на покой…Голос окреп, вода уже не мешала, слова, перемешиваясь с ней, вылетали вместе с брызгами, накатывались, отражались от кафельных, акустических стен, возвращались, усиленные, ко мне.