Дай мне имя
Шрифт:
“Это ваша внучка?”
Пассажир усмехнулся, снял панамку с ребенка и слегка взъерошил его золотистые волосы. Малыш потянулся к его бархатной шапочке, старик наклонил голову, малыш схватил шапочку и надел ее на себя. Старик напялил панаму. Эта игра продолжалась некоторое время.
“Слыхал, что сказал дядя? – спросил пассажир, насаживая шапочку на свои седины. – Он сказал, что ты моя внучка. Хочешь быть девочкой?”
Малыш насупился и энергично помотал головой.
“Вот он, наверное, мог бы поговорить с вами по-русски, если бы не дичился. А? Скажи что-нибудь”.
От
“Позвольте…”
Не позволю, подумал я. Дайте поспать, я целые сутки не смыкал глаз.
“…задать вам один вопрос. Приходилось ли вам когда-нибудь…”
“Нет, не приходилось, – сказал я поспешно. – Послушайте: мы так долго едем… Сколько сейчас времени?”
“Боитесь проехать вашу станцию?” – насмешливо спросил он.
“Мне пора выходить”.
“Сидите, до станции еще далеко. Also! (Ну так вот.) Вам приходилось когда-нибудь видеть свои детские снимки?”
“Что?” – спросил я.
“Фотографии вашего детства”.
“Знаете что, – сказал я ему. – Очень вас прошу. Не задавайте мне никаких вопросов”.
“Но вы даже не знаете, почему я спросил”.
“Все равно; ни о чем меня не допрашивайте”.
“Помилуйте, какой же это допрос! Так… все-таки?”
“Не помню”.
“А вы вспомните”.
“В ящике письменного стола, – сказал я, – лежала большая фотография, где я на руках у моей матери. Мне, наверное, было меньше года”.
Пассажир сказал:
“Она и сейчас там лежит”.
“То есть где это там?”
“Там, где вы сказали. В письменном столе”.
“О чем вы? – вскричал я. – Никакого письменного стола давным-давно не существует”.
“Верно, – сказал он мягко, – но в каком-то смысле все-таки существует. Так же на фотографиях человек продолжает жить, хотя, может быть, его давно уже нет… А более поздние?”
Я ответил, что была еще карточка, на которой я был снят во весь рост, в бархатном костюмчике и с бантом на шее. “Знаете, – и я рассмеялся неожиданно для себя самого, – бант – это была просто мука. Меня тоже в детстве принимали за девочку. Худшего оскорбления нельзя было придумать”.
“Вот видите, надо было и мне повязать ему бант. Сходство было бы еще заметней. – Он помолчал. – Ты все еще не узнаешь себя?”
Разговор в самом деле затянулся, а я так и не решил, что делать, сойти на ближайшей станции или ехать дальше; я устал говорить на чужом языке и уже не был уверен, что правильно понимаю моего собеседника. А между тем было ясно, что мы только подбираемся к главному, и остановиться было невозможно, как невозможно было затормозить движение поезда.
5. Туннель
Пассажир вытянул за цепочку из кармашка брюк серебряные часы, отколупнул крышку.
“Вы хотите сказать…” – пробормотал я.
“Надо будет свериться на ближайшей остановке, похоже, что мои часы отстали. Вероятно, мы в другом часовом поясе… Впрочем, какая разница. М-да. Вот именно, – сказал он, щелкнул крышкой и спрятал часы. – Именно это
В дороге все бывает. Мне кажется, вы того же мнения”.
Я не знал, что сказать, чем ему возразить, и моя физиономия, как можно предположить, приняла глупое выражение. Он продолжал:
“Дорога – это великая вещь. Можно встретить кого угодно. Можно разговориться с человеком, которого вы не удостоили бы в обычной жизни и двумя словами. Можно встретиться с теми, кого вы не только никогда больше не увидите, но и не могли бы увидеть в обычной жизни”.
“Что значит – в обычной жизни? Знаете ли вы, кто я?”
“Ungefaђhr. (Приблизительно.) Сиди спокойно, – сказал он мальчику. —
Хочешь ко мне на коленки? Или к дяде. Не бойся, ведь это ты сам”.
Вспыхнули лампы, поезд вошел в туннель. Сквозь тьму мы мчались под грохот и визг колес, и рядом с нами в черно-туманном стекле пошатывался ярко освещенный вагон, и за окном мы трое, я и напротив меня старик в антикварном одеянии, с ребенком на коленях. Старик что-то говорил. Мальчик уставился на свое отражение. Впереди забрезжил утренний свет, померкло электричество, вагон вылетел на волю. В наступившей блаженной тишине вновь послышалось ровное, мерное постукивание. За окном тянулись пустые ровные поля, и казалось, что поезд еле движется. Изредка мелькали безлюдные полустанки. Леса отступили к горизонту. Покойно качались в углах вагона безмолвные дремлющие пассажиры.
“Мы прекрасно помним себя детьми, это остается на всю жизнь. Вот и вы, например, сразу вспомнили, как вы негодовали, когда мама повязывала вам на шею бант… Мы способны возвращаться в детство, в сущности говоря, это и есть наша единственная родина, наш дом… И когда мы входим туда, все стоит на своих местах, вещи, игрушки. И фотография лежит в письменном столе… Только взрослых больше нет. Я вам скажу так, – сказал он доверительно, тоном, который в самом деле поразительно напоминал интонации родственников в моем детстве, – я вам скажу так… Математическое время Ньютона, те-те-те, все это мы прекрасно знаем. Но, дружок мой, это ведь не более чем абстракция… Мы не живем в одном определенном времени, не плывем пассивно в его потоке, как лодочник по течению реки. Мы существуем, если вдуматься, и в настоящем, и в прошлом, и, может быть, даже в будущем. Нынешняя жизнь, вот это путешествие… и наша встреча… – это будущее, не правда ли, если смотреть на него оттуда? Я вам не наскучил своими рассуждениями?”
“О, нет”.
“Но… вы поняли, что я хочу сказать?”
“Стараюсь, – сказал я. – Мне кажется, многое зависит от языка. Немецкий язык выражает все эти вещи как-то убедительней. Однако из этого не следует, что они существуют на самом деле”.
“На самом деле… Бог ты мой, кто знает, что это такое – на самом деле! Что значит существовать? Может быть, мы все существуем в каком-то условном смысле, в чьем-то великом уме, о котором нам ничего не дано знать. Впрочем, не решаюсь с вами спорить, тем более что… – Он развел руками. – Для дискуссии, сами понимаете, у нас не так много времени. Должны же мы наконец куда-то приехать!”