Декамерон
Шрифт:
— Я возлагаю этот венок на тебя, — сказал он, — потому что завтра ты лучше, чем кто-либо из твоих подруг, сумеешь вознаградить их за сегодняшний тяжелый день.
Фьямметта, у которой длинные, вьющиеся золотистые волосы падали на белые нежные плечи, у которой кругленькое личико отливало и белизною лилей, и румянцем роз, у которой были ясные очи, а губки — как два рубина, ответила ему, улыбаясь:
— Я охотно принимаю от тебя венок, Филострато. А чтобы тебе стало еще яснее, что ты испортил нам сегодняшний день, я уже сейчас объявляю свою волю и всем приказываю быть готовыми рассказывать завтра О том, как влюбленным после мытарств и злоключений в конце концов улыбалось счастье.
Предложение Фьямметты всеми было одобрено. Тогда она послала за дворецким и обо всем с ним уговорилась, после чего дамы и молодые люди встали, и Фьямметта со спокойною душою отпустила их до ужина.
Кто пошел в сад, — а сад был до того красив, что на него нельзя было наглядеться, — кто — к мельницам, что за садом, кто — туда, кто — сюда, и до самого ужина все развлекались
— Филострато! Я не собираюсь отступать от обычая, заведенного моими предшественниками. По их примеру я изъявляю желание послушать пенье, а так как я уверена, что песни твои ничем не отличаются от твоих повестей, то, чтобы ты нам, по крайней мере, другие дни не омрачал своими злоключениями, я приказываю тебе спеть нынче, — так спой же свою любимую песню!
Филострато охотно согласился и в ту же минуту запел:
Страданьем доказалЯ миру, сколь достоин сожаленьяТот, кто к неверной возымел влеченье.Любовь! Когда зажгла в душе моейТы образ той, о ком грущу в разлуке,Казалось мне, онаТакой небесной чистоты полны,Что легкими я мнил любые муки,Какие ждут людейПо милости твоей;Но понимаю ныне в сокрушенье,Что пребывал в глубоком заблужденье. Открылось это в черный день, когдаЯ был покинут тою,Кем навсегда пленен.Как быстро, с первой встречи покорен,Я сделался ей преданным слугою!Не чуял я тогда,Что ждет меня бедаИ что, презрев свои же уверенья,Она отдаст другому предпочтенье.Едва лишь я уразумел, какойНежданный и тем более ужасныйУдар меня постиг,Мне стали ненавистны час и миг,Когда узрел я лик ее прекрасный,Сверкающий такойКрасою неземной.Теперь свое былое ослепленьеСчитаю я достойным лишь презренья. Отчаянья и боли не тая,Владычица-любовь, твой раб послушныйСмиренно шлет тебеМольбу в надежде, что к его судьбеТы, дивная, не будешь равнодушна.Так жизнь страшна моя,Что смерти жажду я.Пускай придет, прервет мои мученьяИ разом мне дарует избавленье.Поверь, любовь, от горя моегоОсталось средство лишь одно — кончина,И, мне послав ее,Ты явишь милосердие свое,А той, кто всех моих скорбей причинаИ обвинять когоМне тяжелей всего,Доставишь больше удовлетворенья,Чем новый друг внушает вожделенья. Не жду я, песнь моя, что в ком-нибудьСочувствие найдет твой звук унылый,Но ты к любви летиИ ей нелицемерно возвести,Что груз утраты у меня нет силыС усталых плеч стряхнуть.Пусть в море слез мне путьОна укажет к гавани забвенья,Где обрету и я успокоенье.Страданьем доказал,и так далее.
Из слов этой песни всем стало ясно, каково было у Филострато расположение духа и чем оно было вызвано; впрочем, это было бы еще яснее, когда бы ночная темнота не скрыла румянца, внезапно вспыхнувшего на ланитах одной из танцевавших девушек. После Филострато пели многие, а затем настала пора отдохнуть, и по повелению королевы все разошлись по своим покоям.
Кончился четвертый день ДЕКАМЕРОНА, начинается пятый.
Восток побелел и первые лучи восходящего солнца озарили все наше полушарие, когда Фьямметта, пробужденная приятным
Новелла первая
— В начале столь веселого дня, каким обещает быть сегодняшний день, я бы мог рассказать вам, прелестные дамы, немало повестей, но одна из них представляется мне наиболее уместной, ибо это не только повесть с благополучным концом, ради которого мы, собственно, и намерены рассказывать, — из нее вам станет ясно, сколь священна, сколь могущественна и сколь благодетельна сила Амура, которого многие, сами не зная — за что, в высшей степени несправедливо, клянут и порочат. Так как вы все влюблены, то надеюсь, что подобного рода повесть может быть вам только приятной. [161]
161
…подобного рода повесть может быть вам только приятной. — Сюжет этой новеллы восходит скорее всего к позднегреческому роману. После Боккаччо он неоднократно обрабатывался в европейской литературе и живописи вплоть до Ганса Сакса и Рубенса.
Итак, нам приходилось читать в летописях Кипра, что там некогда жил знатный человек по имени Аристипп, оделенный житейскими благами больше, чем кто-либо из его земляков, так что, когда бы судьбина не обделила его в другом, он мог бы почитать себя за счастливейшего человека в мире. Дело состояло в том, что один из его сыновей, самый рослый и статный юноша на всем Кипре, был глуп, и притом — безнадежно; как ни бился с ним учитель, как ни старался пронять его лаской и таской отец, на какие только ухищрения ни пускались другие — учение так ему и не далось, он так и не пообтесался, голос у него был грубый и для ушей несносный; вообще это был не человек, а животное, — вот почему, хотя настоящее имя его было Галезо, все в насмешку называли его Чимоне, что на их языке означает «скот». Неудачный сын доставлял отцу немало огорчений, и в конце концов отец махнул на него рукой и, чтобы не видеть больше перед собой этот свой крест, сослал сына в деревню: пусть, мол, живет там вместе с простыми землевладельцами, а Чимоне тому и рад, ибо нрав и обычай простолюдинов был ему во много раз милее городских нравов.
И вот случилось так, что когда Чимоне уже перебрался на жительство в деревню и занялся полевыми работами, однажды, в полуденный час, с посохом на плече идя из одного именья в другое, он вошел в самую красивую из всех окрестных рощ, одетую густою листвой, ибо дело было в мае. Сама судьба вывела его на поляну, окруженную высокими деревьями, на краю поляны бил чудесный, холодный ключ, а подле ключа на зеленой луговине почивала красавица девушка, коей прозрачная одежда почти не утаивала белого ее тела; от пояса же до ступней ее прикрывал легкий белоснежный покров; у ног девушки спали две ее служанки и один слуга. Узрев ее, Чимоне оперся на посох и молча, с неизъяснимым восторгом, как будто впервые видел женщину, устремил на нее пристальный взор. И тут в его грубой душе, которой, как ни пытались облагородить ее, нежность чувствований дотоле была не сродна, возникло ощущение, внушившее низменному и незрелому его уму, что пред ним прекраснейшее создание из всех, какие когда-либо созерцал смертный. Рассматривая ее тело, Чимоне пришел в восхищение от ее волос, которые он уподобил золоту, ото лба, носа, рта, шеи, рук, в особенности же — от груди, еще не высокой, и, внезапно превратившись из хлебопашца в ценителя прекрасного, почувствовал неодолимое желание увидеть ее глаза, которые смежил ей глубокий сон, — чтобы увидеть их, он несколько раз порывался её разбудить. Но так как она показалась ему неизмеримо прекраснее всех женщин, которых он видел прежде, то ему пришла в голову мысль: уж не богиня ли это? Однако ж у него все-таки достало ума, чтобы сообразить, что божества подобает чтить больше, нежели существа земнородные, — вот почему он себя сдержал и вознамерился подождать, пока она проснется сама, и хотя время тянулось долго, со всем тем уходить ему не хотелось — так сильно было впервые испытываемое им наслаждение.