Дело было в Пенькове
Шрифт:
Изба выглядела мрачно и показалась Тоне нежилой, похожей на большую, давно не прибранную кладовку.
— Ну-ка, дай-кось поглядеть, какая ты есть… — Дедушка слез со скамьи, взял Тоню за плечи и подвел поближе к лампе. — Ничего, гладкая. Как на карточке. Что не писала?
— Не знала точно — куда направят. Только сегодня в эмтээс решился этот вопрос. Попросилась сюда, и уважили. Оформили зоотехником.
— Значит — насовсем?
— Насовсем, дедушка.
— Вон какая политика! — протянул
Тоня села на скамью и с тоской оглянулась кругом.
— А платить за тебя будут? — внезапно спросил дедушка.
— Что платить?
— Ну, квартирные, что ли. Ведь вот, к примеру, — дед вышел с лучинами в руках, — вот, к примеру, лектор из городу когда становится на постой, от колхоза хозяину трудодни идут.
— Я все-таки, дедушка, домой приехала, — нерешительно сказала Тоня.
— Это верно, домой, — вздохнул дед. — Не станут за тебя платить. Это верно.
И пошел разжигать самовар.
Из-за перегородки вышла кошка, худая до того, словно ее переехала машина, и уставилась на Тоню зелеными безумными глазами.
— Как ее звать, дедушка?
— Кого?
— Кошечку.
— Кошка, и все тут. У нее фамилии нету.
Кошка еще больше расстроила Тоню, и изба показалась еще мрачнее и грязней.
— Клопов у тебя тут нет? — просила она с опаской.
— Кто их знает. Мне ни к чему, — отозвался дедушка.
— Хотя бы ставни открыть.
— Отворяй. Дело хозяйское.
Тоня открыла ставни, но ночь была черная, и в избе веселее не стало.
Изредка вспыхивала молния, нехотя погромыхивал сухой гром, а дождя все не было.
— Как в плохой пьесе, — сказала Тоня, глядя в окно,
— Какая пьеса? — спросил дедушка.
Она не ответила.
Крепко и часто стукая кривыми ногами, дедушка пронес тяжелый горячий самовар. Потом на столе появились два граненых стакана, каждый из которых дед внимательно понюхал, глубокие блюдца, крынка с топленым молоком, вазочка с мелко-мелко наколотым сахаром и другая вазочка с конфетами.
— У тебя и конфеты есть?
— А как же! Не хуже других живем, — самодовольно ухмыльнулся дедушка. — Вишь, какая горница. У других на такой площади цельная семья располагается, а я один, как барин, проживаю. И ни в ком не нуждаюсь. А порядка больше, чем у другой бабы. Вот гляди — на обои разорился. Заклеил доски обоями — не хуже как в городской квартире стало. Конечно, обои немного солнышком забелило, а то были вовсе хорошие обои, с картинками, вот какие были обои, — дед сдвинул зеркало и показал невыцветший темный прямоугольник.
Острое чувство жалости к дедушке пронзило вдруг Тоню, и ей стало стыдно за посылочки, которые она посылала ему. «Посылочками хотела откупиться», —
— Как дела в колхозе? — спросила Тоня.
— Да как дела? Никуда, попросту сказать, дела не годятся. Надумали какую-то кукурузу сеять, землю заняли, а ничего не уродилось. И так у другого хозяина коза больше молока дает, чем наша корова. А тут еще кормить нечем. Да и работать, считай, некому. Мужиков все меньше и меньше.
— У нас теперь основную работу не люди выполняют, дедушка, а машины. Трактора.
— Вот от тракторов вся и беда идет, — хладнокровно заметил дедушка, посасывая сахар и от этого шепелявя немного. — Трактора землю губят.
— Как так?
— А вот так. Трактора землю прибивают или нет? Пашня должна быть мягонькая, пушистая. А у нас как камень. Конечно, такая тяжесть ходит взад и вперед — другого и ждать нечего. Тут не то что кукуруза — тут ничего не вырастет. Теперь что на пашню, что на эту доску зерно бросай — одна политика. Ничего не родит.
— Да у тебя, дедушка, не то что антимеханизаторские настроения, а еще хуже.
— У меня настроения никакого нету! А вот обожди. Скоро вовсе земля ничего родить не будет из-за ваших из-за машин.
— И все у вас так думают? — как-то ошеломленно спросила Тоня.
— Все не все, а кто поумней, тот понимает. Напилась? Тогда спать ложись. А то нас будить некому. Петух — и тот не кричит.
— Почему?
— Подрался с соседским петухом, тот ему ожерелье пробил. С той поры и замолк.
— Драчливые у вас петухи.
— Как же им не быть драчливыми, когда Морозов их водкой напоил? Выпивши, и человек дерется, а тут петух. С этим Морозовым вовсе сладу не стало. Мимо его без молитвы не пройдешь.
Тоня сняла с кровати ведра и половики, положила твердую дедушкину подушку с ситцевой наволочкой, накрыла тюфяк и подушку простыней и легла. Дедушка потушил свет и забрался на печку. Но сон к нему не приходил.
— Тоня, спишь? — спросил он.
— Нет, — ответила она сонно.
— Вот я говорил про Морозова-то. Ведь он как? Он наклал ржаного зерна в водку, а потом это пьяное зерно и высыпал петухам. А мне ни к чему. Клюют и клюют. А теперь — не поет петух. И курей не топчет. Как думаешь, могу я за это на Морозова в суд подать?
Но Тоня не отвечала. Ей снова пригрезилось купе мягкого вагона, капризный инженер, которому не так заваривали чай, учительница, которая любит Гамсуна, вспомнилась вся их неестественная пассажирская вежливость, и, несмотря на то что Тоня уже спала, она думала и о безмятежном покое и душном уюте этого купе, и об этих людях, которым ни до чего нет дела, почти с ненавистью.