Шрифт:
Направо пойдешь
Причитанья северного края
Елене Сунцовой
1
Причитанья северного края спального района, кольцевого маршрута, углового подъезда, торцевой квартиры. Ранний сумрак, разверстый гололед, далекий фонарь, круглосуточный гипермаркет. Отступив от широкой проезжей части, шарят по гололеду, как потерявший ключи пьяный, сгорбившиеся неряшливые кусты. Где не гололед и не кусты, там лужа. Ветрам вольготно лететь сквозь эти просторы, взметая людей и мусор. Гоня людей, в ореоле мусора, все вдаль и вдаль: проспект Художников, улица Композиторов, Поэтический бульвар. Проспект Культуры, проспект Просвещения. Есенина, Кустодиева, Луначарского, Науки. О, эти страшные (для тех, кто понимает) названия! Ужасная Пражская, пугающая Будапештская. И вовсе уж какой-то невыразимый проспект Наставников. Бульвары Сиреневый и Серебристый, один другого жутче. Куда ты по ним пойдешь, что ты найдешь? О, усталый прохожий обоего пола в мокрых до колен, изжеванных лужами джинсах, изъеденных солью ботинках. В исхлестанном стихиями черном пуховике. Хищные улицы и проспекты плотоядно и зло ухватывают тебя за ноги, за руки, замедляют ход, затрудняют движение. И окраинная, конечная, как крушение всех надежд, улица Жени Егоровой. Тоже, как и крушение надежд, таящая в себе последнее лукавство, недостижимую ложь: кольцо маршруток. Они тускло светят окошками на фоне сплошной холодной тьмы, на фоне невнятной стройки, на фоне более темного, чем темнота, переплетения балок и надрывно изогнутой арматуры. Это иллюзия. Последняя, безнадежная, прекрасная, бессмысленная иллюзия. Достаточно, провлекшись гололедом, подойти поближе и, прищурившись, прочесть маршрут этих маршруток: Науки, Просвещения, Есенина, Художников, Композиторов. Поэтический. Сиреневый. Культуры. Все, это тупик, и круг замкнулся и выхода нет. Ничего больше
Есть только один выход, точнее, не совсем выход, конечно. Вариант действий внутри сложившихся (закольцевавшихся кольцом маршрутки) обстоятельств. Этот вариант, эти варианты представлены широко за счет развитой инфраструктуры района.
Вот крыльцо (первый этаж, «кораблик», двушка, переведенная в нежилой фонд), лесенка. Взойди по ней, и будет тебе Салон Красоты. Выйди оттуда загорелой, с коррекцией бровей, мелированием, наращиванием ногтей и нейл-артом, выйди с пирсингом, татуировкой, перманентным макияжем, ботоксом, выйди с лазерной эпиляцией и ламинированием оставшегося, неэпилированного, выйди с карвингом, афроплетением и биозавивкой, выйди на крылечко, уверенно ступая ногою на шпильке и скрытой платформе, пленительно поводя бедром в синих джинсах, мечтательно дыша упакованной в пуш-ап грудью под черным пуховиком. И теперь ты обязательно встретишь Его. Вот он уже идет навстречу, спешит, твой суженый-ряженый, в синие джинсы наряженный, в синие джинсы и черный пуховик, внезапно освещаемый промелькнувшими фарами пятнисто, как березовая роща на картине Куинджи «Освещенная солнцем березовая роща». Ты узнаешь его из тысячи (таких же, в синих джинсах и черных пуховиках), и это прекрасно, потому что all you need is love, особенно здесь, где тьма, и тьма, и шпильки скользят по гололеду, и злой ветер развивает и хлещет по лицу карвингом и биозавивкой. А кроме «здесь» ничего больше нет и не может быть. Поэтому надо идти дальше, скользя, мимо кустов, по новой лесенке, на другое крылечко (сто тридцать седьмая серия, панелька, трешка, переведенная в нежилой фонд), в ювелирный салон. А потом – в салон для новобрачных «Офелия», за самым красивым, самым дорогим, белым и пышным платьем. А потом в ресторан, «Токио» или «Васаби», или еще какой-нибудь (район хорош развитой инфраструктурой). Потом надо жить с родителями, долго жить с чьими-нибудь родителями. Долгие, семейные, зимние вечера, с четырьмя и более черными пуховиками, висящими в коридоре на вешалке. Возможно, дети. Нет, невозможно, пока невозможно. Наконец, когда-нибудь, свершилось! Своя квартира. Вот тут-то и начинается жизнь наконец-то, пробудившись, начинается жизнь. Вокруг все так же пролегает маршрут маршруток, вокруг тьма Культуры, Науки, Художников и Просвещения, и огромная, как история людских заблуждений, неиссыхаемая лужа поперек Поэтического бульвара, от детсадика до авторемонта, кусты, ветер, гололед, гипермаркет, ночь, аптека, еще одна аптека, дороже, но круглосуточная, фонарь, еще фонарь. Но все это уже не важно. Важно другое. Теперь мы смотрим на все это из окна. Из всех маршрутов мы возвращаемся сюда, доползаем, сбросив шпильки в соляных заломах и черный пуховик в коридоре, вытряхнув мусор и дождь из карвинга, смотрим свысока в черное, заботливо выставляющее между нами и тьмой наш же темный силуэт окно.
2
В одном городе, на одной улице, на одном этаже в одной квартире у одной девушки жила одна кошка. А девушке хотелось не одну кошку, а двух. А муж у нее был хороший человек, добрый был, высокий и красивый, рукастый, ногастый, в смысле бывший спортсмен, головастый, в смысле без пяти минут научный работник, и вообще, как мужчина он был ого-го, и заботливый, пылинки с нее сдувал, идеал, сидел за шкафом, семечки лузгал и писал диссерацию, абсолютный идеал, но только был он тиран и деспот. И никак вторую кошку девушке не разрешал. А первая кошка, которая единственная, у них была кот. И все девушка и так и сяк его просила, мол, кошку бы к тому коту. И на рассвете просила и на закате тоже, и ласкою и со слезой, и другие девушки так у мужей шубу выпрашивают, как эта кошку, но в принципе кошка-то ведь шуба и есть. Но ведь не только! Это еще и сердце, любящее кошачье сердце, и грация, и красота, и беспредельность в каждом жесте. И если вот две кошки, то сколько у них на двоих наступит жестов, сколько беспредельностей! В одной-то квартире. А квартира большая, хорошая, новая, дом кирпичный, престижный, этаж восьмой, подойдешь к окну, глянешь – все кораблики окрестные дома да кораблики, ну иногда пятьсот четвертая серия. Даже если сто тридцать седьмая. Все равно она отстой и панелька. Но там тоже живут люди. У них белье на балконах и что-то там в кухнях (семь метров). А у нас девять с половиной. У нас арка из кухни в гостиную, как в Европе. И если целоваться с кем-то в кухне, то это можно просечь из спальни. Как, а вот так: происходящее в кухне через арку видно в гостиной, и отражается в окнах застекленного балкона, каковой балкон выступает из стены вперед, и отражаемое в его стеклах можно увидать из спальни, пусть и смутно. Увидать, как кто-то смутно целуется в кухне. Мы не будем этого делать. Нам не хочется страстей, нам хочется комфорта. Мы столько жили со страстями без комфорта, что пришла пора зажить наоборот. Без всякой второй кошки. Вторую кошку заведешь, так уже не поехать никуда, одну-то еще можно пристроить кому-то на время, а двух? Они будут драться, они нам всю квариру разнесут. Так говорил муж, сидя за шкафом над диссертацией и миской сплюнутой шелухи от семечек, точнее, не говорил, а думал. Думал, что животное в доме должно быть одно. Точнее, говорил. Говорил – одно, а сделал другое! А сам завел себе там паучка за шкафом. Завел, прикормил, вот такой паучок, здоровенный, ноги длинные, мохнатые, ползет по диссертации, гостинчика ищет. Муж ему там гостинчик оставляет. Паучок обленился, паутину не плетет уже, только старую проверяет, гостинчиком сыт. Это же от бывших хозяев паучок, клялся муж, я его просто пощадил при ремонте. Пощадил, прикормил, полюбил. Но не завел, не завел, совсем не завел, он уже был. А сам между тем летом, когда девушка в отпуск уезжала, завел каких-то животных в манной крупе! Ты что, может, скажешь, что я и призрак дедушки завел! Животные в крупе сами завелись. От времени. И призрак дедушки так же. В квартире (большой, хорошей, дом кирпичный и т. п.) жили бабушка с дедушкой. Дедушка был бабушкин папа. Это было давно, двадцать лет назад. И у них не было мамы, был зато бабушкин муж. А потом раз, в один год дедушка умер, а бабушка развелась с мужем, натурально в один год (смотрели документы в ЖЭКе), мы, когда покупали у них, там был уже другой муж. А от дедушки (умершего папы) ничего не осталось, только люминал в домашней аптечке, двадцатилетней давности, только веронал и димедрол, и письменный стол, за которым он когда-то писал диссертацию, и научные статьи, и труды, труды и дни, и целая научная школа, что-то такое с горно-инженерным уклоном, и бабушка, кстати, тоже там писала диссертацию, и первый ее муж, изгнанный, писал по психологии, как и девушкин муж, какое совпадение, надо же. Жан Пиаже «Генезис числа у ребенка» и Веккер «Психические процессы» у них как стояли в шкафчике в сортире, так мы и оставили. А стол поставили за шкаф, этот благодатный для диссертаций стол. Бабушка с новым (пятнадцатилетней давности) мужем уехали, все-все вывезли до последней досочки, лампочки выкрутили, кроме стола и трудов и дней Жана Пиаже, и еще аптечки и призрака дедушки. Призрак дедушки поначалу был невредный, добрый был, слегка растерянный, бесплотный, ахал, охал, шуршал и шебуршал. При ремонте подворовывал по мелочи, так – валик, рулетку, потом вздыхал и подкидывал обратно, уже на другое место. Потом бабушка спохватилась, приехала, забрала аптечку, и тут уже дедушка пошел вразнос. Топал, хлопал, ухал, бродил, особенно ночью, очень полюбил ощупывать лица спящих. Потрескивал, тренькал, подгорал еду на кухне. Это она аптечку-то увезла с наркотой, вот он, бедный, и шарахался. Они помучились с ним таким, а потом им посоветовали – заведите кошку. Очень помогает от призраков либо кошка, либо всю квартиру освятить по фен-шую батюшкой. Кому что ближе в плане воззрений. Девушка тогда полазила на всяких форумах в Интернете, где бездомных котов ловят, лечат и раздают, и взяли они одну кошку, кота, которого до этого другие люди подобрали, а еще до того – третьи люди выкинули. Кот оказался – золото, глаза зеленые, бока мохнатые, мурлычет, ест сухой корм. Исправно ходит в лоток. И дедушкин призрак, точно, поутих, воровать почти перестал, стал незаметным, совсем не буйным. И все б хорошо, жить теперь да поживать, ходить из кухни в гостиную через арку, как в Европе, читать в сортире Жана Пиаже, писать диссертацию, гладить паучка и наблюдать за котом. Но нет. Но девушка, она как на эти сайты про помощь бездомным котам залезла, так все вылезти и не могла. Помешалась на них, короче (не хотелось бы этого говорить). Оказалось, что есть такое движение, специальные кошковые волонтеры. Они бродят по родному городу с пакетом сухого корма, их взгляд расфокусирован и мысли витают, но стоит им заметить мелькнувший где-то край бездомной кошки, нуждающейся в помощи (а все бездомные кошки нуждаются в помощи), как глаза волонтера загораются фанатичным блеском, он группируется, собирается и уверенно настигает кошку горстью сухого корма. Прикормленная кошка отлавливается. И с этой минуты волонтер превращается в куратора. У каждого куратора на попечении от одной до бесконечного множества кошек. Кошкам ищется передержка (у куратора обычно дом изобилует собственными кошками), ищутся будущие хозяева. Но до этого кошку надо глистогонить, надо лечить, надо стерилизовать, надо платить за передержку. На все это собираются деньги через Интернет, через знакомых, через фонды. Очень много денег уходит на каждую кошку. А мир набит бездомными кошками, калечными, увечными, с выколотыми глазами, сломанными лапами, отъеденными хвостами, обмороженными ушами, выжженными носами, кошками, которых топили, давили, выкидывали, взрывали фейерверками и рвали напополам, кошками с панлейкопенией, кальцивирозом и ринотрахеитом, с вот такими глистами, с лишаем, и всех этих кошек надо спасти, немедленно спасти, иначе станет еще хуже, и все время рождаются новые
3
Во тьме, трамваем, сквозь мрак и атмосферные осадки, пешком, между лужей и гололедом, держась за кусты, ориентируясь на огни большого гипермаркета, вершить свой путь с Художников на Композиторов. Падать и вновь подниматься, и снова идти. Отважно! С детьми. Одергивая зажеванную дверью маршрутки полу черного пуховика. Дети пищат, нудят, плохо, невнимательно держатся за кусты, сползают с гололеда в лужу. Дети не хотят. А кто же хочет? Молчите, дети, молчите. Разве ваши родители хотели этого для себя или для вас? Он остался дома, остался на Художников, не пошел с нами, предоставил мне одной вести вас этим скользким путем. Остался лежать на диване, с котом, греясь, щекоча кота бородой по лицу. Он меня не любит, видимо, иначе никогда бы не оставил нас одних на этой дороге, ужасной дороге в направлении Композиторов. Молчите, дети, и сохните на ветру, мы идем в гости. Мы хотим праздника, хотим света, уюта, доброго разговора под нависшими потолками. Мы сейчас придем, мы идем правильно. Скоро уже завиднеется во тьме неизбежная, как крушение надежд, нужная нам улица Жени Егоровой. Вот она. Дошли. О счастье.
4
Стали ходить так тихо, как призрак дедушки, и в наступившей тишине услышали страшное: что любовь вся вышла. Что уже никто никому ничего. Натирать паркет, писать диссертацию, кормить паучка, ловить ихтиандра, спасать котов в режиме онлайн, хотеть второго кота, любить первого. Стали обожать кота наперегонки. Кот – дитя любви. Нашей. Он теплый, нежный, у него хвост. Гладили кота, осязали кота, ласкали кота и заботились о коте. И каждый при этом понимал, что вот, лаская кота, он таким образом признается в любви другому. Девушка мужу, а муж девушке. Муж сидел за шкафом, лузгал семечки, писал диссертацию, не разрешал второго кота, злой, бессердечный человек, глухой к чужим страданиям. Как такого любить? Девушка стояла у окна в спальне, видела, как в стеклах балкона через арку в гостиной отражается то, как никто ни с кем не целуется в кухне, видела далеко внизу двор, со следами пребывания бездомных, неспасенных, балансирующих на грани небытия котов, видела отражение себя, изящной, загадочной, а толку-то? Никогда не подойдет, не обнимет. Кота не разрешает. Вчера говорю, мне грустно, а он: клоуна, что ли, позвать? Никогда не подойдет, не обнимет, думал муж, ожесточенно сплевывая шелуху в миску рядом с диссертацией, нежно гладя кота. Кот урчал, вытягивался, жмурил инопланетные глаза, кот был прекрасен, любящ и любим. Кот примирял, смирял и умиротворял. Потом кот шел к девушке, запрыгивал на подоконник, терся, урчал, муркал, обещал, объяснял, смирял. Оба, и муж и девушка, понимали, что любви нет, но приходил кот, по которому было отчетливо видно, что кот есть любовь, их любовь, что любовь ушла, но никуда не делась, вот она, муркает и просится на ручки, и они бросались наперегонки обожать кота. Пока гладишь кота, любовь твоя с тобой, под твоими руками. Вот же она.
5
Когда въехали сюда, с коляской, ребенком, банкой шпрот, кошкой, сумкой и двумя чемоданами, я села на эти чемоданы и расплакалась. Еще был чай в пакетиках. А потом ничего, попривыкли. Здесь жила бабушка. Она умерла? Нет, не умерла, ее дети увезли в Италию. Но, конечно, проще представить, что умерла. А здесь, кроме пианино, были пачки газет, шесть утюгов, девять дуршлагов, двенадцать штопоров и три мотка пожелтевшей, уныло поникшей бельевой веревки. Как интересно. Да, интересно. Сидели, ели шпроты из банки, пили чай из пакетика, и я плакала. Мелкий тоже плакал. Утюги спрятали, газеты вот они. А штопором, смотри, вот как раз одним из тех сейчас и открывали. О. Дети, не трогайте пианино! Нет, ничего, можно. Главное, чтоб она себе крышку не уронила на пальцы. Слышала, что говорит тетя Наташа? Не роняй крышку на пальцы. Мне-то нельзя, а тебе еще? Спасибо. И сыра? Спасибо. Тетя Наташа встает, осторожно, ведя живот впереди себя, идет в кухню за сыром. Ее тень робко бредет за ней, по старым обоям в безысходный цветочек. Дети, насладившись пианино, полезли под кровать и что-то не возвращаются. Дети, вы там? Там, доносится откуда-то издалека.
Наташа возвращается, с животом и сыром.
За черным блестящим стеклом страшно, неистово молчит всею своей налившейся тьмой улица Жени Егоровой.
Мне кажется, он меня больше не любит. Мне тоже кажется, что он тоже меня больше не любит.
Уехал в мастерскую, на Петроградку, и все не возвращается. Там ехать-то! Говорит, занят. Пробки.
Отправил нас одних, добирались с Художников до Композиторов. Не забуду этот путь. Сам остался дома, с котом. Никогда никуда с нами не пойдет!
Здесь не ночует. А я одна! И в поликлинику одна, и в садик. Все одна с ним. А он только звонит: я сегодня на Подрезова. Конечно, в мастерской лучше, чем дома.
Но как же быть, как же быть?
Еще? Еще.
А ведь еще надо проделать обратный путь! Выйти, выдраться как-то из темных глубин улицы Жени Егоровой, таща воющих детей, дойти до кольца маршруток, не скользнув по гололеду им прямо под колеса, найти нужный маршрут. И ехать, напряженно вперившись в страшную, одинаковую, лишенную примет, как космос, тьму, мучительно пытаясь определить: это уже Художников? Или еще Композиторов? И вовремя затормозить, раздраить маршруткин люк, отважно выпихнуть в образовавшийся открытый космос себя и детей.
Еще? Еще.
А дети все не возвращаются из-под кровати. Дети, вы там? Там, доносится оттуда, но как будто бы гораздо слабее и из большего далека, чем в первый раз.
Звонит Наташин Миша. Я задерживаюсь, я на улице Подрезова.
Тот, второй, не звонит. И трубку не берет. То ли спит, с кошкою на сердце, то ли что.
Звонит Миша. Я на Подковырова, задерживаюсь, по делам.
А дети все еще не вернулись из-под кровати!
Еще, спрашивает Наташа? И сыру?
Ах, Наташа, до сыру ли сейчас! И часто твой так, уходит так надолго под кровать? Или задерживается на Подковырова?
Бывает, неопределенно кивает Наташа. Один раз на целых три дня. Потом вылез весь в пыли, загадочный. Там вообще-то инструменты в сумке. Он бы рассказал, да еще не умеет. Те, двое других, мальчик и девочка, умеют, но они не отвечают. Не возвращаются из-под кровати и не отвечают.
Тот, на Художников, с кошкой, тоже не отвечает.
Звонит Миша, кричит слабо и отдаленно, как воздухоплаватель: я на улице Плуталова! Задержусь! А потом на Иссс… И все, и только шипение, и молчание.
Кошка проходит по клавишам, проиграв мимоходом собачий вальс, т. е. кошачий, скромно ворует сыр.