Дэмономания
Шрифт:
— Да.
— Я тоже так думаю. Я в это не верю, но думаю так.
— История-то о тебе, — сказал Бо.
— Но почему я так важен, почему я, а не кто другой? — воскликнул Пирс. — Думать так — это сумасшествие. Думать то, во что не веришь, — это безумие.
— Послушай, — сказал Бо. — Почему, как думаешь, ты появился здесь? Именно здесь, в Дальних горах? В тот день, прошлым летом? Не кажется тебе странным то, как ты появился в этой истории?
— Все странно, — буркнул Пирс. — Или ничего.
Но он вспомнил, как в полдень ему пришлось сойти с конурбанского автобуса; как он сидел в тени большого дерева — огромного существа, чьи
— Мир создан из историй, — объяснял Бо, словно маленькому ребенку, который слышит такую новость впервые и еще много повторений потребуется, чтобы она стало правдой. — Сейчас он — вот эта история. И будет ею, пока она не закончится.
— Единственная история, — сказал Пирс. — Вот и Роз это говорит. И они говорят. Я этому не верю.
— Не тебе ее заканчивать, — сказал Бо. — Но и не тебе отказываться.
— Вот! Вот в этом-то и безумие, — сказал Пирс яростно. — Безумие — считать, что мир — это сговор, сюжет, игра — то, что можно разгадать или там вычислить. Безумие, болезнь, как там ее… Нет. Нет.
— Мир и есть игра, — сказал Бо. — Но он к тому же еще и мир.
— Я не могу опять туда ехать, — сказал Пирс. — В этот город — не могу.
— Я не говорю, что это легко, — сказал Бо. — Это даже опасно. Даже если только ты один так считаешь.
— Я не могу, — сказал Пирс. — Я в принципе не согласен.
Бо встал и подошел к Пирсу. На миг Пирсу показалось, что Бо собирается обнять его, и он стоял, ожидая со страхом и надеждой, что бы это ни значило, что бы за этим ни крылось. Но Бо всего лишь подхватил Пирса под руку, словно боялся, что тот упадет, а потом руку вывернул и зажал жестким захватом.
— Ну, раз уж ты собрался сегодня поехать за ней, — сказал он таким тоном, словно у Пирса и вправду было такое намерение, хоть и мимолетное (а не было, не было), — постарайся узнать насчет Сэм. Сегодня. Это важно, а кроме тебя, некому.
Бо ушел, и Пирс уселся перед миской и пакетом.
Он так понял, что это едят, замачивая в молоке. Другой еды у него не было. Он встал и заглянул в холодильник — смотри-ка, молоко, и не прокисшее.
Да и сахар есть, сплошной дух, белее белого.
Он все перемешал и поднес полную ложку ко рту. «Это игра, но еще и мир». Как там Роз говорила: «Это же была просто игра». Не важно; они играли наверняка. А тут на тебе. Заканчивать не обязан, но и отказаться не можешь.
Он попробовал болтанку. Вкус тут же вызвал в памяти запах, давний запах, который когда-то, очень недолго, властвовал над жизнью Пирса — и это было ужасно, — но с тех пор он, по счастью, не встречался, а теперь и запах, и то, прежнее время захватили все органы чувств, так что ничего другого Пирс чувствовать не мог — не мог даже видеть, — только его, хотя откуда он и с чем связан, сказать бы не мог.
Еще одна ложка; он покатал кошмарные шарики во рту, и перед ним во всех подробностях всплыл летний лагерь, куда его, лет в девять, нет, даже восемь, отдали родители, почему-то не придумав ничего получше; видимо, хотели вытащить его на лето из города и хоть ненадолго оторвать от книжек; как же одиноко было в изгнании. Аксель не сообразил (а Винни о таком и не думала), что Пирс ничего не знает о нормальном мальчишеском детстве: толком не разбирается в бейсболе, не умеет плавать австралийским кролем {546} и
Он встал, хватая ртом воздух, исполненный жалости к себе. Как они могли, как могли они. А он как мог, но ведь он-то был маленький, ах, бедненький сучонок. Он почувствовал, что опять готов заплакать, и разозлился на себя, но от этого рыдания только стали горше.
Ох уж этот лагерь. Жуткая компания сотоварищей, строгая, как епитимья, диета, череда бессмысленных занятий, от которых невозможно отказаться, разве что иногда отвертеться. Никогда больше он не чувствовал себя таким униженным, таким потерянным, таким зависимым от вездесущих и бесчувственных людей вокруг — до самой армии, с которой тот лагерь был схож абсолютно во всем: и стрижка ежиком, и шум такой же.
Да нет, он же не был в армии, что это вдруг выдумал. Пирс поднял голову. Он не стал солдатом, сумел притвориться негодным к призыву по стандартам тех времен, с помощью явной и очевидной уловки, которая, вероятно, удалась ему только благодаря искренней готовности к сотрудничеству: он спросил у вербовщика, нельзя ли обжаловать решение о признании его негодным к службе.
А может, он и в лагере не был? Теперь та поездка уже казалась невозможной.
Пирс посмотрел на миску с безобидными хлопьями, но больше есть не решился. Промелькнула ужасная мысль: Бо подсунул эту смесь нарочно. Он — пешка в игре Бо, взятая пешка. Нет, вот это вот — точно сумасшествие. Чего ради, спрашивается.
Он снова сел. Вспомнил, как вышел с призывного пункта на Уайтхолл-стрит в самом нижнем Манхэттене, прошел целый квартал, подальше из виду, а потом сел на бордюр, в самой толпе, и заплакал от облегчения и благодарности. Сбежал.
Задумавшись, он съел еще немного гранул. Потом еще.
Согласие и бегство. Такой гамбит он проворачивал чуть ли не каждый раз, когда сталкивался с чьей-то властью — не только с армией и церковью, но и с учителями и работодателями, со своим наставником Фрэнком Уокером Барром, литературным агентом Джулией Розенгартен: по робости своей не умея отказывать, оказать сопротивление, дать от ворот поворот, Пирс только соглашался, не находя причин для несогласия. Подчинялся и приказам дяди Сэма, под властью которого вдруг оказался, не видя особого смысла протестовать; однако соглашался он только внешне, а в сердце своем пытался сотворить из абсолютного несогласия нечто, согласие напоминающее: искусно лепил его из соображений здравого смысла, двусмысленностей, метафизических ухищрений, пространных метафор и уклончивых аналогий, пока ему не удавалось убедить даже себя самого. И таким образом избежать осуждения тех, с кем он для виду согласился.