«ДЕНЬ и НОЧЬ» Литературный журнал для семейного чтения N 11–12 2007г.
Шрифт:
— Нет, Шрамов, не звонила…
Унимая одышку и сердцебиение, он сел у жёлтого телефона с оплавленной трубкой, стоящего на кухонном столе возле красного раскладного кресла, на котором ночевал у Кормовищевых. Время от времени снимал трубку и слушал, есть ли в аппарате гудок.
— Ты чего? — поинтересовалась зашедшая на кухню Анна.
— Да вот, проверяю — вдруг связь нарушилась? — жалко улыбнулся Шрамов.
— Бедный Шрамов! Уже полпервого ночи. Она не позвонит…
— Откуда ты знаешь?
— Вспомни, как ты летал во Фрунзе…
Во Фрунзе Шрамов не летал. Он только готовился лететь. Сперва уехал в Червоточинск —
— «У нас четырёхкомнатная квартира!» — искривившимся голосом повторит Инесса матушкины слова. И, помедлив, продолжит: — Шрамов, а давай ты приедешь ко мне?
— А у вас какая квартира?
— У нас? Двухкомнатная…
В Червоточинске Шрамов с большим трудом, через матушкиных знакомых, купит билет на самолёт из Пермудска в Киргизию. И позвонит Инессе во Фрунзе, чтобы сообщить номер рейса.
— Прилетай. Только моя двоюродная сестра поступает сейчас в институт, и я целиком занята её подготовкой, а поэтому не смогу уделить тебе достаточно времени и внимания…, — услышит он какой-то библиотечный голос-перевод.
Шрамов сдаст авиационный билет, будто тот, экзаменационный, на который не знаешь ответа.
— Дядя Сурен, — сев в гостиничное кресло и застопорив ходящие ходуном руки на вопросительной рукояти зонта, станет он потом допытываться в Пермудске у своего духовника, — как бы вы себя повели, если б услышали от женщины: «Я люблю тебя, как брата?»
— От меня бы мгновенно повеяло холодом, — в маске синего, ледяного дыма вынет трубку изо рта многомудрый армянин.
Шрамов расскажет ему, как человек по фамилии Остроушко, несмотря на запрос одной столичной фирмы, имевшей виды на Шрамова (потому, что Шрамов имел виды на Инессу), выложит на распределительной комиссии козырь: дескать, сей выпускник пишет антисоветские стихи (это в 1986-м году!) и ему не место в городе-герое Москве — пусть едет в Пермудск, а ещё лучше — в Червоточинск!
И тогда собравший чемодан Шрамов услышит волнообразно аукнувшиеся в том самом, позднейшем Наташином выдохе слова Инессы, смягчённые наградным поцелуем-дуновением в щёку: «Прощай! Я боюсь неизвестности…». А потом узнает от Светы, что Инесса вышла замуж за грека и переселилась поближе к богам — на землю древней Эллады…
— «…боюсь неизвестности?» — выпустил клуб ядовито-жёлтого дыма дядя Сурен. — Мой мальчик, сдаётся мне, твоя Инесса-баронесса испугалась не неизвестности, а России. Посему и перебралась в Грецию. Видимо, в Греции неизвестности поменьше. Уж если на то пошло — я армянин, а живу в России со всеми её неизвестными. Регулярно складываю их и вычитаю, умножаю и делю. И вот к чему пришёл в результате этих вычислений: неизвестность не только отпугивает — она манит и зовёт. Согласись: когда всё известно, предсказуемо и выверено, и жить-то становится скучно. Поэтому Россия и есть то самое уравнение с неизвестными, которое решаешь-решаешь и вроде бы — ну, никак, но вдруг раздаётся телефонный звонок, который переворачивает в твоей жизни всё — либо в худшую, либо в лучшую сторону. Поверь мне, ты ещё его услышишь. А тебе, мой мальчик, надо бы перестать бояться обломков отдельно взятых фраз. Это не самое грозное оружие. Пойдём со мной — я тебе кое-что покажу!..
С этими словами
Первое, что он увидел, прислонив зонт к двери, был сундукообразный, хоть и цветной, телевизор «Изумруд», заполонивший собственной персоной едва ли не половину комнатки-крохотульки и выполнявший, кроме прямых обязанностей — рыхления серого вещества соотечественников и опрокидывания на них экскаваторным ковшом эфира серого же вещества их поводырей, роль тумбы-подставки, на которой экзотической статуэткой утвердился череп какого-то серьезного зверя, о чём свидетельствовали жёлтые сталактиты и сталагмиты клыков.
— Это топтыгин, — пояснил дядя Сурен и тут же привычным движением отворил черепу пасть. Шрамов разглядел меж клыков и под клыками с десяток портретных фотоснимков различных величин.
— Сейчас ты имеешь редкую возможность лицезреть убийц и мздоимцев, ворюг и наркоторговцев, растлителей и маньяков, — стал выпускать попеременно резкие разноцветные клубы дыма обладатель удивительной трубки и таёжного черепа. — Лицезреть тех, кого не ищут милиция и прокуратура. Но ищу я. Вернее, хозяин тайги. Сюда приходят отчаявшиеся и потерявшие всякую надежду на справедливость. Я выслушиваю их и, только когда понимаю, что иных путей вмешательства не существует, уступаю дорогу Ему, — опустил, как забрало, верхнюю челюсть медведя дядя Сурен. — А Он идёт по следу. Ох, и почикает их мишка, ох, почикает! Скольких уже почикал… Все получили по заслугам. Аз воздам! Медленно, но верно. Везде и всегда. Это страшное оружие, мой мальчик! Пострашнее наших вакуумных бомб в Афгане, когда скрывающегося в пещере человека разрывало изнутри…
Шрамова бросило в дрожь:
— Дядя Сурен, да вы — чёрный колдун?!
— Э-э-э-э, мой мальчик! Кем только не приходится быть армянину в России! Даже — коми-пермяком. А теперь забудь всё то, что ты видел. Но запомни: если тебе будет невмоготу и ты разуверишься в законах возмездия, на земле есть ещё дядя Сурен Золотарян со своим медвежьим черепом.
Колдун-вседержитель искушающе глянул на приобщённого к бездне соблазна гостиничного постояльца. Трубка его попыхивала чёрным сернистым дымком. На лице Шрамова играли сполохи противоборств.
— Нет, дядя Сурен! Нет, — отшатнулся он в поисках зонта. — Я не готов.
9
Как цветущую водоросль, Шрамова вновь прибило к берегу Светы. Света — мягкое песчаное побережье: идёшь и следы утопают в пружинистой золотистой ржавчине. Посему он любил в ней Тело, но — вот незадача! — как раз Тело-то её он и не мог ублажить. Если поднапрячься, не исключено, это сумели бы Кустодиев и Рубенс, да и то, как бурлаки — в подъяремной связке, но только не Шрамов. Тела было много, а Души мало. Точнее, Тело было таким, что Душа в нём была незаметна. Терялась, точно секундная стрелка, выпавшая из разбитых часов в боксёрской раздевалке.