День пирайи (Павел II, Том 2)
Шрифт:
Она не отставала.
9
Приезжие удивленно смотрели на этот воздухоплавательный аппарат.
У него был даже паспорт, и звали его Сокольник Ильич.
В деревне его звали просто Соколей, и, кроме нескольких долгожительниц, никто без него деревню не помнил. Он появился здесь в конце войны, когда советские войска, освободив Германию от немцев, переживали глубокое разочарование по поводу того, что им не дали опять вступить в Париж. Мальчика приютила тетка Хивря, до войны еще понявшая, что мужиков беречь надо, а в войну окончательно признавшая, насколько это существа хрупкие и ценные. Несмотря на всю заботу, мальчик не научился даже читать; судя по всему, его чем-то контузило в начале войны, когда он еще и в школу не пошел. С легкой руки Хиври считалось, что он цыган, фамилию ему дали на всякий случай Хиврин, а отчество по вождю, так надежней. Да и глаза у парня были цыганские, черные и пушистые. Вряд ли, впрочем, был он настоящим цыганом, вряд ли выжил бы цыганенок под оккупацией, евреи вот еще иной раз выживали, а цыгане редко. Он жадно грыз травяные сухари тетки Хиври, сопел горбатым переломанным носом, упрямо
Шли годы над селом, шли над всей западной Брянщиной, но читать Соколя не научился все равно. Живи он в другой деревне, бабы, может быть, и приспособили его под племенное воспроизводство, как случилось это с тысячами других мальчиков в обезмужичевшей стране, — но не здесь. Пантелеич, тогда совсем еще в сладком соку, вынут был Хиврей из засмоленного дубового дупла и водворен в сторожку у околицы, в остаток каких-то графских служб, — так что развратом нижнеблагодатские бабы не занимались, а ходили к сношарю в сторожку, постепенно привыкая к цивилизованной яичной форме человеческих взаимоотношений. Когда закончили бабы ладить Пантеличу новую избу, то, при обширном стечении глазеющего женского царства, перешел сношарь из сторожки в новое жилище и у самой калитки увидал черноглазого мальчугана со сломанным носом. Прикинул: мой? не мой? По всему ясно было, что не его, другой кто-то старался, южных, может, кровей, может, и с талантом старался, а вышел-то все-таки чужак. Взор сношаря стал неодобрительным, таким взором он запросто мог хоть кого сглазить. И тут же понял великий князь, что никого он тут не сглазит, такая чистая черноглазая душа была перед ним. Сношарь отвел взор и пошел дальше, вслед за ним в калитку повалили бабы, а мальчик остался один стоять за забором: входить добрая Хивря ему строго-настрого запретила.
Скоро стали нарождаться в деревне новые мальчики, да и военные карапузы вымахали в один рост с Соколей, а потом обогнали его. Он оказался той самой маленькой собачкой, которая до старости щенок. В школу пойти не смог, а в сорок девятом году пришлый, очень тихий милиционер на глазок записал его в свои бумажки совершеннолетним, к военной службе совершенно не годным Сокольником Ильичом Хивриным, и юноша прочно вписался в ландшафт деревни вместе с птицефермой, водокачкой Пресвятой Параскевы-Пятницы, Верблюд-горой и тремя тропинками к дому сношаря. Почему вот имя у него было только странное такое?
Из положения добровольно взятого нахлебника Соколя начал переходить на положение дурачка Христа ради. Лет шесть ночевал он по разным дворам, не соглашаясь оставаться в доме приемной матери, Хиври: у той подрастали дочери, а женского пола мальчик боялся. Наконец, прибился Соколя к двору молодого кузнеца Василь Филиппыча, которого сельчане любили не шибко, хотя был он местным, но ходил на войну, потом долго сидел, как полагается, и вернулся только в пятьдесят пятом. Что был кузнец из своих, ясно доказывала его прежде времени облысевшая личность, но уважения это ему не прибавляло, сделан он был еще до коллективизации, в двадцатые, когда и Луку-то Пантелеича по-настоящему ценить не умели. Принес Филиппыч с войны, точней, оттуда, где потом был, странное прозвище «Бомбарда», с ударением на последнем слоге; впрочем, прозвище с него с годами, как шкура змеиная, сползло, а на бабу евонную, опять же, как гадюка, наползло, и в просторечии звали ее только Бомбардычихой. Лишний рот при своих пяти мал мала меньше был кузнецу не в тягость, нашел он Соколе применение и числил при себе молотобойцем: поест, болезный, хлебушка с утра, а к вечеру, глядишь, уже и плуг наладил, что с вечера Васька Мохначев приволок на починку, сам-то кузнец, по непостигнутости им механики и других гитик, ни в жисть бы не починил. Так что вечером уж не дать ему хлебушка — Бог накажет. И давали. Жил Соколя как мог, спал весь год в холодной риге, никуда не отлучался и даже в выборах участвовал. К концу шестидесятых вдруг обнаружили сельчане, что дурачок Соколя стал совсем седым. Сколько ему было лет? Под сорок? За пятьдесят? О том помнила, может быть, одна Хивря, но она про мужиков умела помалкивать, одинаково про каких, поэтому выяснять это было негде. Посыпало Соколю снегом — ну, стало быть, послал Господь снегу.
Как-то брякнул кузнец жене в подпитии, что головы-то у Соколи нет, да руки зато золотые, молот вон как прихватисто держит. Было это вранье. Во-первых, молота Соколя никогда и поднять бы не сумел, да и горн у кузнеца не топился месяцами, Соколя все умудрялся делать вхолодную, — во-вторых, голова у Соколи все-таки была. Думать ею он, конечно, не умел, но имелось в ней некое врожденное чувство гармонии. Проснулось это чувство в нем тогда, когда проявилось нынешнее самосознание; произошло это с ним в смрадной яме над берегом илистой реки, где очнулся он посреди трупов незнакомых людей в грязных цветастых тряпках. Тогда Соколя выполз из ямы, поглядел на дымящуюся вокруг землю и пошел куда мог, прочь от реки. К ночи нашел труп с ложкой и манеркой в руках, не донес солдат ложку до рта, не пообедал. Мальчик съел кашу за солдата и вспомнил, что зовут его Сокольник. Потом, как белка, влез на искореженный взрывом бук и бросился вниз, отчетливо сознавая, что это — прямая дорога к тем, с кем он сейчас оказался так негармонично разлучен. Но до земли мальчик не долетел, его падение стало горизонтальным полетом. Утратив память и почти весь рассудок, мальчик зачем-то обрел умение летать. Но куда деть это умение, зачем оно ему, мальчик не знал. Он ушел в заросшие лесом горы, пользуясь новым умением только для добычи пропитания, живность над полонинами размножалась от безлюдия, от полного отсутствия партизан, которые через тридцать с лишним лет будут обнаружены краеведами в каждом здешнем дупле; прожить летающему мальчику было нетрудно, в его дупле партизаны не водились, только улитки. Что ни день, правда, его тянуло уйти, или улететь, в ту сторону, с которой всходило солнце, но он побаивался открытого пространства. Видимо, были с востока те люди, среди которых он очнулся в яме над речным берегом, видимо, шли они на восток — но в живых остался он один. В нем росло и совершенствовалось чувство гармонии, неожиданно для себя находил он ее признаки и в полете белки-летяги, и в устройстве брошенного танка, даже если его разворотило прямым попаданием два года назад. Именно поэтому Соколя не любил свое умение летать:
Война, добравшись в обратную сторону до Буковины, сшибла его с насиженных гор и погнала на восток, куда все еще глядели его цыганские глаза. Он заставил себя идти пешком, хоронясь от людей, но по ночам подкрадываясь к ним и ловя звуки человеческой речи, в которой также слышалась ему гармония, особенно если кто-нибудь ругался красиво. Поздней осенью, умирая от голода и усталости, пришел он на берег неведомой реки и в изнеможении опустился на желтую, подернутую инеем траву. Рука его нашарила в траве старый, осклизлый гриб и жадно схватила его. «Подберезовикэ» — вспомнилось ему слово на родном языке. Но есть гриб было нельзя, он горчил и расползался в руках. В отчаянности от такой безобразной негармоничности мира Соколя переплыл реку, целясь попасть к чуть видным огням какой-то деревни, а наутро был подобран под Верблюд-горой добрыми нижнеблагодатскими бабами. Умение летать он с радостью похоронил в сердце своем: нижнеблагодатская бедная жизнь обернулась к нему какой-то незнаемой гармонией, — собственно, и остался он жить в селе только из-за нее.
Но с годами идея аппарата тяжелее воздуха к Соколе вернулась. Несколько раз из подручных средств пытался он выстроить нечто летающее, но стоило накрутить аппарату хвост, как тот с жужжанием вырывался из рук своего творца и пропадал в неизвестном направлении, устройство же для возвращения на землю Соколе вообще даже и не мерещилось, обуздание свободы противоречило бы принципам гармонии. Все, что он строил летающего, или же летало и улетало, или, по маломощности, взлетало чуть-чуть, но поднять с земли не могло даже самого маленького Соколю, такие аппараты грустно оставались висеть в воздухе, постепенно разрушаясь от дождя и снега, или же, наконец, как известный всему селу и окрестностям фанерный самолет, не летало вовсе: на нем Соколя с разгона въезжал до половины Верблюд-горы, и только: грубость материалов не позволяла гармонии в целом даже начать развитие. Когда сорвалась у него и десятая попытка взлететь на фанерном детище, Соколя самолет забросил, и, с молчаливого согласия автора, таковой деревенские мальчишки растащили по щепочке. Оставшийся скелет размокал два года, но прошлой весной как раз выдался большой паводок, и разлившиеся воды Смородины уволокли авиационные останки в Угрюм-лужу.
Солнечным весенним утром работал Соколя над разведением и заточкой старой двуручной пилы, кузнец тем временем тоже что-то ковал под крылечком, — гнал, надо полагать, самогон, как обычно, — и разговаривал с кем-то в пространстве о достоинствах напитка, а старая добрая дура Бомбардычиха пересчитывала яйца. Вдруг в кузнице стало очень шумно: откуда ни возьмись, приволоклись два чуть знакомых мужика из Горыньевки, как бы и не наших кровей мужики, носы-то вон какие прямые, глаза, правда, косые, с первого апреля все еще не опохмелились окончательно, и принесли Филиппычу сломанную ввиду уроненности с перевернувшегося грузовика бензопилу «Дружба». Кузнец одобрительно кивнул, мол, сдайте молотобойцу, и пригласил мужиков продолжить беседу на крыльце. Мужики торопились, однако не отказались, — и, прихватив взамен бензопилы двуручную, которую как раз наточил Соколя, пошли с хозяином. Сам же онемевший Соколя оказался в пустой кузнице наедине с бензопилой. Он понял, что жизнь его дошла до критической точки, к прошлому возврата нет, а в будущем теперь одна сплошная дивная бензопила. Она свела Соколю с ума своим гармоническим совершенством. Наметанный его глаз понял, что в ней недостает лишь несколько легко раздобываемых деталей, и тогда идеальный летательный аппарат будет готов. До ночи любовался Соколя пилой, а ночью глаз не сомкнул, прикидывая, где проще взять недостающие детали, потом понял, где именно, и стал мечтать, как сперва он взлетит высоко-высоко, а потом войдет в пике, и выйдет из него, и снова в него войдет… Авиационная греза быстро его укачала, он уснул.
Утром он проснулся раньше хозяев и сразу ушел в кузницу. Когда же Филиппыч продрал глаза, то время настало уже обеденное. Заглянувши в кузницу, мастер обнаружил Соколю за нужным делом — тот ремонтировал бензопилу. Буркнув: «Чтобы к завтрему зудела», кузнец пошел искать компанию, ибо день был несолнечный. Дождавшись хлопа калитки, Соколя неслышно пробрался в горницу. Там, покрытый вышитой дорожкой, стоял цветной телевизор, гордость кузнеца, экран — чуть не метр от края до края. Стараясь не нарушать совершенства мгновения, извлек Соколя из телевизора несколько деталей, подтянул провода — и телевизор снова стал самим собой. Детали эти, прилаженные к бензопиле, Соколя дополнил кое-какими мелочами, а старое кавалерийское седло, валявшееся в углу кузницы, видать, с графских времен, придало сооружению черты окончательного совершенства. От полноты чувств Соколя потерял сознание.
Очнулся он вроде как бы сразу, но на дворе уже стемнело. Из дома несся крик Бомбардычихи пополам с невнятными всхлипами кузнеца. Прислушавшись, Соколя понял непоправимое: телевизор перестал работать как цветной и посмел показать кузнецу и его особо верной жене похороны очередного вождя не в радужном, а в черно-белом подобии. Соколя постиг также, что все Филиппыч простит молотобойцу, но не телевизор. И тогда решился. Сел в седло. Осторожно включил движок, стал ждать, что будет.
Сперва широкое лезвие шелохнулось и завибрировало, а потом пришло в изящное круговое движение, окружая Соколю словно бы защитной стеной. Потом пила подпрыгнула и вонзилась в крышу. Вопли со двора стали очень явственны, кажется, кузнец ломился на рабочее место, собираясь потребовать, чтобы Соколя сей же момент отковал нормальное цветное изображение. Соколя потянул движок до отказа, и пила вырезала трухлявое перекрытие, — оно рухнуло на наковальню правильным кругом. Пила по-умному посторонилась, чтобы падающая крыша ее не повредила, Соколя только и успел прыгнуть в седло, как пила вылетела на свежий воздух и быстро стала набирать высоту. Полная луна, напоминавшая, что у православных скоро Пасха, была там, где ей положено. Соколя взял на нее курс. Кузнеца было не жалко, никакого чувства гармонии не было у него даже в изгибах самогонного змеевика, он все равно не оценил бы эту замечательную новую летающую бензопилу. «Ромалэ шумною толпою» — вспомнил Соколя что-то из отшибленного войной детства — и тут же забыл снова. Первый раз в жизни он летел так, как ему хотелось. Одно дело — бегать самому, совсем другое — дать шенкеля трехлетней призовой кобыле.