День жаворонка
Шрифт:
— Ох, пришел, земляк! Пришел, разбойник! Да уж и пытала я сколько пытала: где он, где дружок закадычный?
— Здравствуйте, теть Паш! Ну, вы цветете! Теть Паш, познакомьтесь. И обогреть бы чуть… Виталий дома?
Юрий вошел, обескураженный:
— Ты говорил… Оначто, вернулась?
— Нет. Прасковья Андревна вернулась и не в курсе.
— Как же так?
— Они с Пашутой на каникулы уезжали, а в это время…
— Хм. И ты ей — ни-ни? Надеешься?
— Не знаю, Юр. Ведь себя тоже не поймешь.
— Видать, что
Вошла Она.
— Эта женщина кто? — тихо спросила она. Спросила Юрия.
— Это Виталь Николаича теща, — с легким поклоном отметил он (Виталий удивился: неужели никогда у Юрки с Оной не было и слова о нем?). — Я разве тебе не говорил? Этот красавец увел у меня любимую тещу. Хороша старушка?!
— Очень прекрасный, — серьезно ответила Она.
— Виталь! — ухмылялся Юрий. — Тебя Прасковья Андреевна зовет «Виталь». Ты добрый?
— Может, поработаем?
— Непременно. Но ты добрый?
— Нет.
— Почему?
— Потому, что если делаю доброе, то из эгоизма: иначе себе дороже стоит.
— А! Ну, ясно.
Она переводила глаза с одного на другого, но в них не было вопроса. Видела Юрину взвинченность и не удивлялась. Может, поняла?
Юрий будто в ответ сказал Виталию почти шепотом:
— Ей безразлично. Ей — только сегодня, сейчас.
Она глядела ясно. Так глядят глухие или не знающие языка. Но ведь она знала!
— Онка! — засмеялся вдруг Юрий. — Ты когда-нибудь на качелях качалась?
— О! — легко выдохнула она. — Это… это… — И она взмахнула руками, будто отделяясь от пола. Ей тоже было приятно переменить тему.
На краю деревни стоит елка. На ней — детские качели: толстая проволока и досточка. А крепится это на здоровенном поперечном суку. Мимо елки по тропинке топает солдат. Он уже в штатском, и девочка — в длинном платьице, босиком: деревенские жители. Она диковата и как-то странно говорит, но он, вероятно, и не замечает этого. Проходят мимо елки. Он кивает ей на качели — покачайся, мол (он и сам-то с ней отвык от человеческой речи), — но девочка крутит головой: «Нет, нет!» Чудная. Потом всё же подходит, качает доску, смотрит, как поднимается она и резко падает. Глядит, не то задумавшись, не то вспоминая. И вдруг бежит к солдату, хватает руку, тянет его прочь. Они идут по песку, и на песке четкие следы его сапог и — слабенькие, как воробьиные, — меточки ее босых ног. Они идут, удаляются по песчаному берегу, а небо темнеет, и на нем рельефно — ели, на их фоне светлым пятном осины, березняк, и простор такой — небо, даль.
— Вот это я вижу, — говорит Юрий, когда все уже записано. — Хоть сейчас снимать. И что эта девочка ко мне прилепилась? Спится. И всегда на качелях.
— А ты знаешь, Юрка, ведь мы пропустили всю дорогу из Германии. Или не будем?
— Да… надо бы. Теплушка, наверное, солдаты; грязный пол, на который подстелили для девочки шинель… Крупно — чьи-то сапоги,
— Юрка, ведь я вообще…
— Молчи! Думаешь, я к тебе таскаюсь ради твоей тещи? Или твоего этого амура с лампочками?! — И уже совсем мягко: — Помнишь, мы первый раз в Москве встретились? На фоне высотки и капустного ларька?
— Как же, как же. Я тогда телефон тебе…
— Это из другого разговора! — И опять взвинтился (да что это с ним?!): — Ладно, хватит. Не будем больше писать. Чего-то не думается.
И сразу, как черт из бочки в старых сказках, выскочила Прасковья Андреевна:
— Чайку! Готово все. — Она уже успела и пирожок из готового теста испечь. — Вот Лидуша-то рада будет: нашелся, пострел!
Это, безусловно, была веселая и душевно здоровая теща. О, такая удача — теща без комплексов!
Они хорошо сидели вчетвером, вспоминали Крапивин. Потом прибежала Пашута.
Юрий поглядел на нее нежно и грустно. И Виталий понял, о чем он. Нежно и грустно. Неужели для Юрки все это — до сих пор? Неужели так бывает?
И опять Юрий будто услышал:
— Я бы тоже так назвал: Пашута.
И притянул к себе девочку.
— Меня зовут Юрий Матвеич, поскольку ты уже большая. А хочешь — дядя Юра, поскольку я много старше тебя. Как будешь звать?
Пашута покраснела, похлопала темными от смущения глазами и сказала совсем по-детски:
— Дядя Юра.
— Ну и отлично. А это — Она.
Она промолчала, улыбнулась узенько. И Пашута тоже лишь наклонила голову.
— Ты добрый?
Лида тоже любила так спрашивать.
— Подумай, дружок, сама. Составь мнение, — помнится, отвечал ей Виталий. Потому что забыл, как трудно составить мнение, когда любишь: все смещено — невнимательный взгляд ранит, а грубость прощается. Сколько раз по воскресным дням она волокла тяжеленные сумки с едой, в то время как он дома, в тепле, почитывал газету, и — ничего. А не вышел из комнаты встретить ее с работы (обычный, ежевечерний приход!) — слезы. Обида. Ссора.
Я не буду с ней ссориться. Она права, потому что больше любит. Беззащитней.
Виталий достал свою потайную тетрадь. Открылась запись под названием «Несправедливость», В тетради многое посвящалось Лиде — зло посвящалось, особенно стихи. Но прежде было иносказание (все же вотчина искусства). Тут же — просто и мелко: «За одинокую прогулку — втык». Или: «Может ли человек, сидя за чаем, мыслить вслух и притом — каждую секунду? Любое движение, так сказать, духа — в слово. А когда рот набит? Дай проглотить, моя радость». Дальше шла весьма прозрачная литературная попытка. Вроде бы рассказ под названием «Дача». Начало.