Деревянный ключ
Шрифт:
— Понимаю. А про дядю вашего я спросил потому, что внести сюда рояль можно лишь через окно с большим трудом, да и инструмент этот весьма дорогой. Для любителя было бы проще приобрести пианино.
— Ну, не знаю, возможно, он, как и вы, купил квартиру вместе с роялем! — Вера нетерпеливо пожимает плечами и переводит разговор на другое: — Мартин, можно я попрошу вас сыграть мне что-нибудь?
— Отчего же нельзя? Только предупреждаю: вряд ли вам особенно понравится. Я весьма посредственный пианист.
— Я почему-то вам не верю! — Вера
Мартин подходит и, заглянув в ноты, хмыкает:
— Я почему-то так и думал, что это будет что-то из Шуберта. Но эта вещь предполагает исполнение в четыре руки. Вы присоединитесь?
— О нет! — энергично протестует Вера. — Я уже почти два года не прикасалась к клавишам, да и с таким маникюром играть стыдно. Самое большее, на что я способна, — это переворачивать вам страницы.
— Что ж, тогда усаживайтесь поудобнее! — Мартин похлопывает по широкому бархатному сиденью слева от себя, открывает крышку и некоторое время внимательно вглядывается в клавир. — Петь я с вашего разрешения не буду. А вы, если почувствуете желание, не сдерживайтесь, пожалуйста!
Вера пристраивается рядом с Мартином. От соприкосновения с его бедром по телу ее разбегаются горячие мурашки. Вера искоса смотрит на Мартина, но тот, похоже, ничего этакого не ощущает. «Видимо, это оттого, что женская материя много тоньше мужской», — нервно шутит она про себя.
Мартин набирает полную грудь воздуха и на выдохе осторожно, как в горячее молоко, окунает кончики пальцев в слоновую кость клавиатуры.
Сперва Вера наблюдает за его руками — он держит кисти плоско и вольно, слегка наклонив к мизинцам, то мягко и нежно поглаживая клавиши, то требовательно теребя их, то снова успокаивающе лаская, — и Вера завидует клавишам. В переворачивании листов нет никакой необходимости, Мартин уверенно играет по памяти, прикрыв глаза, и Вера вдруг спохватывается, что совершенно не слушает музыку, и тоже закрывает глаза и пытается сосредоточиться на звуках. Это дается ей с трудом, ибо Мартин то и дело легко касается локтем ее плеча, отчего у Веры каждый раз прерывается дыхание и электрическая лава тяжело выплескивается из сердца. В один из пассажей, когда левая рука Мартина спускается низко в басы и ненароком задевает грудь Веры, она вдруг обхватывает его шею и жарко шепчет в самое ухо:
— Ты сказал, чтобы я не сдерживалась, если почувствую желание!
Мартин смотрит на нее неясным, отрешенным взглядом и раскрывает губы, чтобы что-то произнести, но Вера стремительно приникает к ним своими так, словно хочет проглотить его ответ…
— Что ты считаешь?
— Твои родинки. Ты ими усеян, как небо звездами. Никогда не видела родинок на ладони. И между пальцами. Кстати, у тебя красивые пальцы.
— А у тебя красивое все.
— Да, я знаю. Можно, я тебя укушу вот сюда?
— Пожалуйста.
— Мм… А сюда?
— Сделай
— Вкусно. А сюда?
— Не стоит. Хотя, ладно. Только не увлекайся! Вдруг еще понадобится зачем-нибудь?
— О чем ты думаешь?
— О тебе.
— И что ты обо мне думаешь?
— Ты сама знаешь.
— Что я похотлива и развратна?
— Да. Ай! Нет! Ты — само целомудрие! И у тебя очень острые зубы.
— Между прочим, я действительно целомудренна. Просто ты так прекрасно играл, что я не могла не выразить свое восхищение.
— Ты всегда его выражаешь таким экстравагантным способом? Ай-ай! Все, больше не буду! Я только хотел убедиться в собственной уникальности!
— Ты гадкий, негодный музыкантишка!
— Вот и мой преподаватель утверждал, что я никогда не добьюсь серьезного успеха, однако ты прямое подтверждение обратному. Или мой успех у тебя нельзя считать серьезным?
— Не знаю, не знаю. Не помешало бы его поскорее закрепить!
— Прямо сейчас? Я не уверен, что мне это по силам. Видишь ли, мой организм…
— Я все вижу!
— Передай мне зажигалку, пожалуйста! Так что там говорил твой преподаватель?
— Он был вечно недоволен моим звукоизвлечением.
— Он был несправедлив к тебе, милый. Ты хорошо извлекаешь звуки.
— Ты имеешь в виду фортепиано, или?…
— Нет, это невыносимо! Я сейчас тебя снова укушу!
— Все, молчу, молчу. У тебя бешеный темперамент. Я не думал, что такой бывает у русских.
— У русских чего только не бывает.
— Кстати, он тоже был русский. Вернее, из русских немцев.
— Кто?
— Мой учитель. Из эмигрантов. До революции преподавал в петербургской консерватории. Шоно познакомился с ним в двадцать пятом году, он же сам родом из России и все время поддерживал связи с земляками в Берлине. Не странно, что они сошлись, — профессор тоже обладал весьма своеобразным чувством юмора.
— В чем оно выражалось?
— Однажды, разучивая сложную пьесу его сочинения, я все время упускал один бемоль и в ответ на замечание имел наглость заявить автору, что этот бемоль противоречит логике фразы. Тогда он вскричал: «Противоречит? Ах он мерзавец!», бросился к инструменту, сделал вид, будто вырвал из нот крошечный кусочек брезгливо, как блоху, ногтями, — швырнул на пол и стал с остервенением топтать ногами, приговаривая: «А мы его вот так, вот так!»
— Забавно. Как его звали?
— Александр Адольфович. Он требовал, чтоб я его так и именовал, по-русски, а фамилию я запамятовал, как-то на «в». Винер? Винкель?
— Бог ты мой!
— Что такое?
— Винклер! Он был мамин большой друг! Это его «Мюльбах» стоял у меня дома! Невероятно! Мы потеряли связь в тридцать четвертом. Ты что-нибудь знаешь о нем?
— Он умер в том самом году. Меня здесь тогда не было, ты же знаешь. Но это действительно поразительное совпадение.
— Ох, да… Между прочим, я тоже забыла, какая теперь у меня… у нас фамилия.