Держаться за землю
Шрифт:
– Так чего же открыла сейчас?
– Открыла… с тобой попрощаться.
– Так ведь не получится, Ларка, уже, – осклабился он, смотря ей в глаза блудливым пронимчивым взглядом, и ей, и себе говоря: вот стисну – и вмиг поплывешь, другое, другое совсем будешь петь… Но сейчас – будто и не в глаза ей смотрел, а по-прежнему в окна стучался, и в ответ только рама тряслась да стекло дребезжало – пустота нежилая внутри.
– Как спутались, так и распутаемся. Тоже мне царь зверей. Ты-то, может, и царь, только я вот не львица, чтобы потом всю жизнь одной за мясом бегать для детеныша.
– Не то ты говоришь, не то. – А что «то» – сам не знает.
Она как услышала:
– А что «то»,
– А сделаю, сделаю – попросить не успеешь! – совсем уж безумное выдохнул он.
– А если уже сделал, скот?! Не думал?! Не страшно?! Я ж дура, возьму всем сделаю хуже. Мне плохо – и ты разрывайся. Там двое и здесь… боюсь даже вот: а вдруг ты все время дуплетом стреляешь?.. Ах, гад! Вот ты, значит, как! Вот это и можешь одно – не надейся!..
Опять ее на руки поднял, понес – и вправду одно только это и мог: влепиться в нее до упора, заполнить до самого сердца, как прежде. Упал на постель вместе с ней, резинка в трусах ее лопнула, и выбросил этот комок, как лоскут ее кожи… Не билась уже, не металась, отчаявшись вырваться из-под него, но так помертвела под ним, что он вдруг почуял: бессилен, нет в нем распирающей крови, куда-то вся разом ушла, отхлынув от такой мертвецкой безответности.
Наконец-то добил в глубь чугунно гудящей башки смысл Ларкиных слов: ведь и вправду замучил ее всеми этими жалкими радостями, что мигнут, словно спичка на сильном ветру, и опять пустота, ведь и вправду ее уже выпотрошил. И загнанно упал лицом в ее плечо, чуть не в голос завыв от своей виноватости – перед ней, перед Танькой, перед собственной матерью, тоже все понимающей: ну а как, если сыном смеются в глаза?
– Татьяна твоя – человек поразительный просто, – придав-ленно заговорила под ним. – Сон крепкий, младенческий прямо. Мужика рядом нет, а она и не чувствует. Есть у науки объяснение такой вот слепоты? У меня есть, Шалимов. Это не слепота, а терпение. Все она понимает, все видит, только что что же ей делать? Детишек в охапку и к матери? Сил же нет никаких каждый день смотреть тебе, гаду, в глаза. Но терпит всё, терпит… И это, мне кажется, не потому, что ты не уходишь, а большего ей и не надо. Ты ей нужен весь, целиком. Она каждый день убеждает себя, что сегодня ты точно насовсем к ней вернулся – побегал, побегал, и вдруг прорубило тебя: да вот же оно, твое счастье, зачем же ты бегал, к кому? Эх, приполз бы к ты ней из забоя не весь, а как Фитилек, без руки, тогда бы ты понял: кому ты действительно нужен, так матери… Сколько ж ты из нее крови вытянул. Вот и жалко ее мне, и такая вдруг ненависть: вот сама бы пришла к ней и все рассказала, как мы тут кувыркались с тобой. Прямо так бы и била, и била, пока в ней не сломается что-то… Будто это она виновата во всем, а не я перед ней. Вольно ж ей было первой тебе встретиться. Вот бы наоборот. Ты
– Любишь, значит, еще – зло-то это в тебе на нее, – с дебильным удовлетворением выдохнул, но сам уж толкнулся и сел на кровати, руками башку обхватил.
Паскудное чувство нелепо сложившейся жизни, бессмысленно-смешного кругового воровства давило его: ворует себя у Танюхи, ворует у Ларки, сам у себя крадет то счастье, которое у них с Танюхой быть могло, а вот то, что могло бы быть с Ларкой, хочет взять и не может, как цепная собака – погнаться за кошкой. Разве только у Толика с Полечкой ничего не крадет… ну, конечно, ага, только мамку их мучает-старит, а так ничего.
– Нет, Шалимов, клин клином, – наконец-то дошло до него, как с горы.
– Это что же за клинышек, кто?
– А Валек твой, Валек, – даже не засмеялась она, и заныло в нутре: что ж, теперь и у брата будет он Ларку красть, на себя ее рвать, словно Тузик?
– Зря ты это. Его будешь мучить, себя…
– Почему это мучить? – сказала, и вот как ни въедался в непроглядную чернь ее глаз – так и не разгадал: изгаляется или и вправду клин клином – наконец-то сгодился Валек со своими бычиным упорством и собачьей привязчивостью? Вот ведь дурик: как будто не знает, что давно уже с Петькой она, поздно, поздно позарился, лишний тут, как репей. По рукам, что ли, дать – не тяни руки к братову!
– Прикрываешься им от меня.
– Да зачем прикрываться? Будем жить. Жить, как люди живут, – отвечала она, даже как бы истомно потягиваясь в предвкушении новой, свободной, безбоязненной жизни и белея в потемках ногами, даже будто еще разводя их под взбитой, не одернутой книзу рубашкой, раскрываясь в межножье, как эдакий жадный цветок, распускаясь, впуская, принимая в себя эту новую жизнь…
И движение это, вид березово-белых, оголенных по самое некуда и бесстыже раскинутых ног разъярили его.
– Это как?! – крикнул он, унимая потребность ударить непонятно кого: брата, Ларку, себя? – Это ты его чё… типа, любишь? А вот здесь, на кровати вот этой, со мной было что? Тоже, значит, любовь? Это как ты тогда называешься?
– Ну а ты как? – эхом отозвалась. – У тебя, значит, сердце большое, а я… У меня, значит, бешенство матки, шлагбаум заклинило – заезжай, кто желает. Нет, Шалимов, давай уж по-честному. Я вот тоже хочу с вашим братом, как вы с нашей сестрой. Во мне любви столько, что тебе одному слишком много. У тебя еще Танькина есть, а Валька твоего, может, и не полюбит никто.
4
Завертелись шкивы – шестеренки огромных часов, отмеряющих шахтное время. Обрывается клеть и летит как в свободном падении, замедляется, плавно идет, равномерно минуя этажи бурых глин, рыжеватых и сизых, песчаников, голубых кристаллических сланцев, ноздреватого известняка… Дышат братья друг другу в лицо – в тесноте ни отпятиться, ни отвернуться не могут. Всю дорогу от дома до клети не сказали ни слова. Понял все уж Валек. Что же тут непонятного? Боксеры на контрольном взвешивании, блин, – игра «кто кого пересмотрит».
Валек взгляда не отводил, и сердце сжималось в тоскливом предчувствии неминуемого разговора о Ларе. Молчание было еще тяжелей каких бы то ни слов, как резиновое набухание кровли и томительно долгий угрожающий скрежет ее тормозов много хуже обвала. Валек вроде знал, чем в ответ засадить: ну лезу! к Танюхе твоей, что ли, лезу? – но тотчас себя обрывал от стыда: вроде как раскаленным прутом тыкал в братову рану, принижал, возвышался над ним – ты-то, мол, уж куда как подлее меня. Как будто от того, что Петька Танюху предает, у него, Валька, руки развязаны, можно братово брать, все права ему сразу на Ларку даны.