Десять прогулок по Васильевскому
Шрифт:
Надо сказать, что лев не уберег от утрат и приятеля моего раннего детства.
Он стал жертвой войны и зримым напоминанием о ней. Правая рука его отсутствовала по самое плечо, а череп от затылка до висков был иссечен короткими шрамами. За годы блокады Малява — я буду по привычке называть его так, хотя настоящее имя его было Владимир — научился жить, чтобы наперекор всему выжить: он ел все то, что казалось ему съедобным, и брал, особо не задумываясь о последствиях, все, что плохо лежало… В школу он не ходил; мечтал поступить, когда подойдет возраст, в какую-нибудь «ремеслуху», где можно будет обходиться одной рукой. Впрочем, своей левой Малява орудовал весьма
Малява был на год старше меня и, видимо, потому взял на себя обязанности моего защитника и… учителя. А учил он меня многому. Уж не знаю, хорошему ли, плохому… Учил торговать и меняться с выгодой для себя, учил бесстрашно «брать на голос» физически более сильного противника, а в неравной драке, когда дело становилось плохо стараться «заехать» врагу ногой по причинному месту. Учил тому, что давно уже умели делать тысячи ленинградских мальчишек — устраивать всевозможные игрища с применением капсюлей и патронов.
Потом, несколько десятилетий спустя, когда мне приходилось бывать в доме моего детства, глаза всякий раз невольно искали и находили на лестничном потолке следы впившихся пуль. Это были наши с Малявой пули, выпущенные в 44-м из винтовочных патронов. Мы снабжали их бумажными стабилизаторами, хлебным мякишем прикрепляли к капсюлю гвоздик и отправляли с третьего этажа вниз, на гранитную плиту. Рисковая это была игра. Но были у нас дела и куда, как рисковее. Во дворе дома №40, где давно уже стоят высокие деревья, сразу после войны — как, впрочем, и до войны — теснились друг к другу кладки неколотых, а чаще и непиленых, дров. Дрова эти в основном были осиновые: тяжелые, сырые, привезенные для жильцов дома грузовым трамваем, — огромные «швырки» для гигантских топок. Чтобы добыть для них нормальные поленья, приходилось трудиться и пилой, и топором действительно в поте лица своего, а потом подолгу растапливать осину в печи с помощью керосина.
Сухие дровишки на растопку мы с Малявой подворовывали в соседних дворах или с баржи на Тучковой набережной. Но однажды мой друг-приятель предложил мне начать извлечение досок из развалин бывшего флигеля. Об этом и сейчас страшно вспоминать… Забравшись со стороны чердака на самый верх стены, мы бегали по ее подставленной небу узенькой кирпичной полоске, стараясь при этом, как настоятельно учил Малява, не останавливаться и не смотреть вниз. Остановка случалась лишь там, где по привалившейся к стене доске надо было спускаться вниз, в груду развалин второго этажа, чтобы выковыривать там всё, что способно гореть. Добычу свою через глазницы окон мы сбрасывали во двор или переулок, а затем по той же доске вновь поднимались на стену, чтобы продолжить поиски топлива.
Потом, когда завалы досок иссякли, а дух добытчика продолжал требовать новых подвигов, мы принялись за разборку выложенного короткими деревянными плахами чердачного перекрытия нашего же пока ещё обитаемого флигеля… Плахи сносили в кладовку малявиной коммуналки. И там же после очередною рейса «чердак — кладовая» были с позором «застуканы» управдомом.
Крик несся по всему переулку. Плахи решили вернуть на место, а нас препроводить в милицию. Но Малява взял всю вину на себя. Он вдруг на полном серьезе возопил, что его, ребенка-инвалида Отечественной войны власти должны снабжать сухими дровами, а не теми, что не поддаются его единственной руке. И, дескать, Виктор всего лишь — тимуровец, взявшийся
И вот я узнал, что церковь вновь стала действующей. Что внутри она пока еще не обрела свой прежний вид, не залечила раны от учиненных над ней истязаний, но в маленьком зале под колокольней проводятся службы и туда можно прийти. Я был там впервые за свою жизнь в июле 1999 года и сделал то, что, наверное, должен был сделать. Я зажег свечу за упокой священника Яворского, человека, под сенью чьего жилища мне суждено было появиться на свет. Тогда же поставил я свечу и за упокой души дружка моего детства, раба Божьего Владимира.
В доме рядом с церковью Святой Екатерины двадцать с лишним лет жил и творил архитектор Иван Фомин. Он покинул этот дом в начале 30-х, когда началась «реконструкция» храма. Можно еще добавить, что здесь, в самом конце Кадетской, на выходе ее к Малой Неве в самом начале века два года жил изобретатель радио Александр Степанович Попов, и что здесь же несколько раньше квартировали архитекторы К. А. Тон и А. К. Бруни, известный, талантливейший художник П. П. Соколов и, по моей версии, в пятом этаже — один из героев романа Достоевского «Преступление и наказание», друг Родиона Раскольникова Разумихин.
Так уж получилось, что, совершая прогулку по Кадетской линии, мы так или иначе касались истории домов и на Первой линии, говорили, правда, достаточно телеграфно о тех, кто жил в них, строил и перестраивал. Но есть здесь дом, мимо которого, как и мимо дома Шуберта, нельзя пройти, не придержав шаг. Сейчас мы подойдем к нему, перейдя у церкви Святой Екатерины с Кадетской линии на Первую.
Это дом №52. Он построен на участке, последовательно принадлежавшем великому Доменико Трезини, Московскому архиерейскому подворью, Российской академии и Римско-католической духовной академии. Последним возводился здесь Христианом Мейером в 40-х годах XIX века ансамбль Римской католической духовной академии. Собственно, Мейер лишь надстроил главный корпус Российской академии, нарастил его крылья, связал пристройками главный фасад с дворовыми флигелями и сделал более сдержанным общий декор здания, созданного, как значится сегодня на памятной доске, в начале XIX века Андреем Михайловым 2-м и Василием Стасовым.
Но давайте обратимся к временам более давним, когда не существовало здесь еще здания Российской академии, а был лишь основанный в 1736 году Ботанический сад. Участок под сад Академия наук арендовала у действительного статского советника Карла фон Бреверна, который получил его в наследство от сподвижника Петра, генерал-аншефа Германа-Иоганна Бона. На Второй линии, 43, ближе к Среднему проспекту, там, где находится сегодня здание школы, стоял одноэтажный деревянный дом на каменном подвале, который и называли «Боновым домом», «домом Бреверна», а еще — «Ботаническим», так как квартировали в нем профессора ботаники.
Было это в 1730-е годы, а в 40-х поселился в «Боновом доме» и Михаила Васильевич Ломоносов, построивший в 1748 году по соседству с ним первую в России химическую лабораторию.
По соседству, но где именно? С этого вопроса и начинается одна из удивительных историй, произошедших на Первой линии. Начнем с того, что долгое время следов этой лаборатории — весьма оригинального вида сооружения в 14 метров длиной, в 10 шириной и высотой в 4,5 метра — никто не искал. Хотя, кроме того, что была она первой в России, следовало бы учесть, что творил в ней, разгадывая тайны фарфора и секреты цветных стекловидных сплавов — смальт, гений русской науки.