Детские годы
Шрифт:
– Когда тут, любезный друг, видеться! Я вот сейчас только рассказывал, что с нами было...
Maman встала и вышла в свою спальню, а Пенькновский весело продолжал:
– Ты ведь помнишь, о чем я тебя просил никому не сказывать?
– Помню.
– Ну так это теперь более не секрет, потому что с такими негодяями, как дворянский заседатель, ничего нельзя делать. Ты помнишь, что он за свои сто рублей хотел быть королем?
– Помню.
– Вообрази же, что он, мерзавец, выдумал: пользуясь тем, что он имеет деревню, он составил против нас аристократическую партию, чтобы осмеять отца, - и когда мой отец выходил из костела, их несколько человек подскочили к жандарму, который зовет экипажи, и говорят: "Зови Войцицкого кочь!" - это заседателя. Тот позвал; а они опять: "Зови пана Кошута калоши!" - Тот, разумеется, и пошел во
– Будто так прямо за усы и повел?
– переспросил удивленный Альтанский.
– Честное слово вам даю, совершенно взял вот так за усы, но отец его в руку...
– Укусил или плюнул?
– Поцеловал!
– с гордостью воскликнул Пенькновский.
Альтанский отошел к окну и громко щелкнул по табакерке.
– О, он ужасно находчив: он поставил Б... в самое мудреное положение тот его сейчас и выпустил.
– Ваш отец молодец, - протянул Альтанский и забурчал: "Наш отец, молодец, сел в конец, взял ларец", и, вдруг повернувшись лицом, добавил: "Прощайте".
С этим он всем нам подал руку и торопливо и наскоро, кроме одного Пенькновского, руку которого он пожал теплее и с видимым участием. И странное дело: это участие, которое, разумеется, не скрылось от взошедшей в минуту прощания maman, было как бы поводом к тому, что она вдруг сделалась гораздо суше в обращении с Пенькновским и во все остальное время, пока он тут вертелся, даже избегала вести с ним разговор.
Таковы были эти два лица: моя мать и Альтанский, на которых я смотрел как на образцы. Имея одни и те же симпатии и антипатии, они, однако, ни в чем не могли сойтись, как скоро доходило до дела, и при горячей любви друг к другу и взаимном уважении к одним и тем же принципам и идеям они отвращались от всякого взаимодействия в духе этих идей.
Мать моя была не одна возмущена тем, что Б. провел за усы киевского Кошута, - Альтанскому это было еще более противно; но как матушка этим возмущалась, то Альтанский старался скрыть свое негодование и рифмовал "отец, молодец, наконец и ларец". С другой стороны, матушка, презирая ничтожный польский характер, отразившийся между прочим в поступках старого Пенькновского, всегда считала обязанностью относиться к полякам с бесконечною снисходительностию, "как к жалкому народу, потерявшему национальную самостоятельность", что, по ее мнению, влекло за собою и потерю лучших духовных доблестей; но чуть только Альтанский, питавший те же самые чувства, но скрывавший их, дал волю своему великодушию и с состраданием пожал руку молодому Пенькновскому, который кичился позором своего отца, матери это стало противно, и она не могла скрывать своего презрения к молодому Кошуту.
Христя, когда мы с нею были одни, часто смеялась над этою страстью наших стариков противоречить друг другу.
Впрочем, и мы с Христею были в некотором смысле то же самое, что ее отец с моею матерью: я дружески полюбил ее с первой же встречи с нею и очень высоко чтил ее, но мы не сходились теснее, чем мною описано. Эта малороссийская девушка с характером глубоким, сильным и сосредоточенным была со мною очень ласкова, л, как, вероятно, читатели помнят, она даже сама предложила мне свою дружбу; но я пользовался ее дружелюбием, а никакими правами дружбы от нее не пользовался - и это незаметно, но скоро меня от нее отодвинуло. Мы с нею встречались всегда искренно и даже с радостью - и говорили обо всем, кроме того, о чем мне сначала очень бы хотелось с нею поговорить, то есть о ней самой и о ее любви к Сержу. Но этого никогда не случалось, - сначала я не смел к этому приблизиться, а потом у меня явилось опытное заключение, что Христя, при всех своих достоинствах, о которых говорила моя мать и которые я сам признавал в ней, была страшно горда и ни под каким видом никому не позволила бы прикоснуться к ее горю. В этом заключалась разъединявшая нас разница: я любил высказаться и искал сочувствия; она любила молчать и ничьего сочувствия не требовала. Та откровенность, которую я мог заметить у нее в отношении к maman в первые дни моего приезда,
Скоро явилась возможность убедиться, что я не ошибаюсь на этот счет, и я запишу здесь открытия, какие являл мне сложный характер этой девушки, втихомолку разыгравшей свой страстный роман в то время, когда все мы считали его безвозвратно поконченным и даже позабытым ею самою.
XXVIII
Много ли, мало ли времени прошло с тех пор, как я был свидетелем разлуки Христи с Сержем, но у нас в доме никогда не говорили об этом человеке, и я ни разу не слыхал, чтобы сама Христя произносила его имя. Прошел год и половина другого, как вдруг я однажды неожиданно услыхал в канцелярии, что племянник моего генерала женится на одной очень богатой девушке из довольно знатной фамилии.
Меня это заинтересовало, и я, пустясь в расспросы, узнал, что предполагаемая невеста Сержа считается очень высокою и даже лестною для него партиею, которой этот молодец ни за что бы не сделал, если бы в устройстве этого брака не принимало участие самое высшее лицо в городе, имевшее особое попечение о матери Сержа. Все это я не преминул, возвратясь домой, сообщить моей матушке и был немало удивлен, что она выслушала мое донесение как весть неприятную, но давно ей известную; она сдвинула с неудовольствием брови и сказала:
– Только будь, сделай милость, осторожен и не говори об этом ни одного слова при Христе.
Maman, однако, сделалась очень озабочена: вечером этого дня она куда-то ходила и не возвращалась довольно долго, так что пришедшая без нее Христя не дождалась ее. Мы пили с Христей чай двое и напрасно искали нашего серебряного сливочника и сухарницы, которые стояли на горке, но которых теперь там не было. Затем Христя так и ушла, не дождавшись maman, а maman, возвратясь около одиннадцати, показалась мне еще более взволнованною и сказала:
– Знаешь, сын мой, мне необходимо съездить по нашим делам в Одессу.
– Надолго, maman?
– Нет, недели на две или на три; но мне немножко нездоровится, и я боюсь ехать одна, а тебя мне жаль отрывать от твоих занятий; я хочу просить Христю: верно, она не откажется со мною прокатиться.
– Да, я думаю, что она не откажется, - отвечал я, - она вас здесь ждала, и мы с нею пили чай.
– Ах, вы уже пили чай!..
– Да, пили; но только никак не могли найти сливочника и сухарницы. Где вы там их поставили?
Maman как будто немножко смешалась и, ответив скороговоркою:
– Все равно: они отыщутся, - поцеловала меня в лоб и ушла в свою комнату.
Я не сомневался, что она пишет письмо к Филиппу Кольбергу - и, по обыкновению, заснул прежде, чем у ней погас огонь. Утром я получил для отправления письмо, надписанное тому, кому я догадывался.
Все время, проведенное мною в этот день на службе, я продумал об этом моем знакомом незнакомце, об этом Филиппе Кольберге, без отчета которому моя maman не проводила ни одного дня и регулярно получаемые письма которого всегда брала трепещущей рукою и читала по нескольку раз с глубоким и страстным вниманием, а иногда даже и со слезами на своих прекрасных глазах. Характер этих отношений никогда не переставал интересовать меня, а в этот день я был почему-то особенно ими занят и в таком настроении прямо со службы зашел к Альтанским. Христя была дома одна и шила.