Детские годы
Шрифт:
"Все она, и все она! Кто же это здесь ею занят?" - мне показалось необходимостью узнать это теперь же, сейчас, сию минуту, и я тронулся и пошел нетвердыми шагами, держась рукою стены. Мне что-то попадалось под руку - я что-то обходил, за что-то зацеплялся и снова освобождался и, наконец, очутился в совершенно тесном пространстве, которое, вероятно, должно было быть коридором. Но что это за коридор? Я чувствовал под ногами обитый ковром пол и обтянутые какою-то материею стены, и ничего более. Куда ни двинешься - все то же самое. Но вот снова щипнула цитра, и еще, и еще, и свежий, крепкий, мужественный
– франц.}. Это было опять ее пение, ее манера; я не выдержал и куда-то подвинул вперед руки и остановился; тяжелый ковер, преграждавший мне путь, поднялся и открыл обширную комнату, меблированную в старинном французском вкусе. Все окна ее также выходили в сад и были растворены; свет и аромат в нее лил еще раздражительнее, и тут на длинной софе с золоченым загибом сидел у небольшого легкого столика... тот, кого я видел в последний раз, когда потерял сознание: высокий мужчина с полуседою головою - и он пел этот чудный псалом.
Ковер, которым я двинул, заставил его оглянуться, и глаза наши встретились.
– Богу хвала: вы живы!
– воскликнул он по-французски и, вскочив с места, заключил меня в свои объятия и, посадив в кресло, подал мне стакан воды с каплей какого-то вина.
– Жив?
– спросил я, - разве я был болен?
– Да; вы лежали долго.
– Долго?
– Да; об этом после...
– Что же было со мною?
– Вы оступились с высокого места.
– Помню. Что же, я расшибся?
– Нет; вы только получили большое сотрясение.
– Кто спас мне жизнь?
– Конечно, тот, кто вам дал ее.
– Но я помню ваше лицо...
– Я был там.
– Кто же вы?.. Как ваше имя?
– Мое имя Филипп.
– О, вы Кольберг!
– Я Кольберг, я тот, которого мать ваша считает своим другом, но теперь пока это все: пока более ни слова. Слушайте меня: мы здесь одни, во всем имении нет ни хозяина, ни управителя, ни Лаптева, который привел вас; все они разъехались кто куда: я один ждал вас и дождался. За все это я попрошу у вас повиновения.
– Я должен повиноваться.
– Да; и она так хочет... она этого даже просила.
– Вы получили письмо от матушки?
– Да.
– Нельзя ли его видеть?
– Нет; его нельзя видеть, - отвечал Кольберг, - и вы должны не повторять этой просьбы до тех пор, когда я сам найду нужным это исполнить.
XXXVI
Он не скоро это исполнил - и зачем он исполнил это? О, сколько было бы лучше, если бы я никогда не узнал того, что сделалось с теми, кого любил я, в мое отсутствие.
С этой поры я видел Кольберга всякий день - и, глядя на его вдохновенное лицо, думал:
"Что за тайна связывает этого человека с моею матерью: может быть, она его любила, когда еще не была женою моего отца; может быть, он о сю пору ее любит".
– Господин Кольберг!
– спросил я его однажды, когда мы сидели вдвоем: я читал книгу, а он рисовал карандашом эскиз будущей картины.
Он обернулся.
– Знаете, что я
– Нет, не знаю.
– Не будет ли на этой картине, которую вы сочиняете, лицо моей матери?
– Будет.
– Зачем вы его так часто рисуете?
– Потому, что оно прекрасно.
И он положил карандаш и закрыл руками глаза.
– Господин Кольберг!
– продолжал я.
– Спрашивайте.
– Как это было?
– Что?
– Maman и вы...
Он рассказал мне странную историю, в которой сам играл роль жалкую, а моя мать, по обыкновению, святую и миссионерскую: он был дерптский студент, бурш, кутила и демократ; мать - христианка. Он был происхождения ничтожного; она - баронесса. Он за нее сватался - ему отказали, - он не переставал ее любить, искал забвения в искусстве, искал смерти на баррикадах, и остался жив для того, чтобы встретить ее вдовою. Он снова предложил ей руку и снова получил отказ, но на этот раз уже не от ее родителей, а от нее самой.
– И вы знаете, кто этому был виноват?
– заключил он, - виновник всего этого вы.
– Я!
– Да; она отвечала мне: "И половина сердца не может отвечать целому, а мое целое принадлежит все моему сыну". Взамен любви она предложила мне свою дружбу, и я жил ею, но когда ее не стало, я буду жито любовью к вам!
– Кого не стало?
– вскрикнул я.
– Кого!.. дружбы, - отвечал Кольберг, по-видимому, совершенно спокойно, но я видел, что он лжет, и спросил:
– Разве вы поссорились с maman?
– Да, мы разладили.
– На чем?
– Я вам это скажу завтра.
Я с нетерпением ждал этого завтра и не знал, как начать, но Кольберг предупредил меня сам и довольно грубо; он сказал мне:
– Вы теперь достаточно сильны, чтобы узнать о том, что случилось...
– С maman!
– Нет; с девушкою, которую зовут...
– Христя!
– Да.
– Что с нею?
– Ровно ничего.
– Как это?
– Ее больше нет.
– Она умерла?
– Умерла. Хотите прочесть об этом?
– Очень хочу.
И я взял из его рук письмо maman от довольно давней уже даты и прочел весть, которая меня ошеломила. Maman, после кратких выражений согласия с Кольбергом, что "не все в жизни можно подчинить себе", справедливость этого вывода применяет к Христе, которая просто захотела погибнуть, и погибла. Суть дела была в том, что у Христи явилось дитя, рождение его было неблагополучно - и мать и ребенок отдали богу свои чистые души.
"Я укоряю себя за эту девушку, - писала maman, - я слишком высоко подняла в ней тон - и это ее сгубило. Принимая вещи обыденнее, она была бы счастливее, и..."
Тут что-то было далее, но Кольберг, следивший за моим чтением, вынул на этом месте из моих рук письмо и сказал:
– Остальное к делу не идет.
Я совсем оправился и стал собираться домой. Кольберг возвращался в Петербург. Мы расстались в городе очень дружно - и на прощание он взял с меня слово, что если мне когда-нибудь понадобится друг, то я не стану искать никого другого, кроме его. Я дал ему это слово.
– А на дорогу совет, - добавил он, - не поднимайте очень высоко тона...