Детство. Отрочество. Юность
Шрифт:
Я знал, что pas de Basques неуместны, неприличны и даже могут совершенно осрамить меня; но знакомые звуки мазурки, действуя на мой слух, сообщили известное направление акустическим нервам, которые в свою очередь передали это движение ногам; и эти последние, совершенно невольно и к удивлению всех зрителей, стали выделывать фатальные круглые и плавные па на цыпочках. Покуда мы шли прямо, дело еще шло кое-как, но на повороте я заметил, что, если не приму своих мер, непременно уйду вперед. Во избежание такой неприятности я приостановился, с намерением сделать то самое коленце, которое так красиво делал молодой человек в первой паре. Но в ту самую минуту, как я раздвинул ноги и хотел уже припрыгнуть, княжна, торопливо обегая вокруг меня, с выражением тупого любопытства и удивления
– Il ne fallait pas danser, si vous ne savez pas! [45] – сказал сердитый голос папа над моим ухом, и, слегка оттолкнув меня, он взял руку моей дамы, прошел с ней тур по-старинному, при громком одобрении зрителей, и привел ее на место. Мазурка тотчас же кончилась.
«Господи! За что Ты наказываешь меня так ужасно!»…
Все презирают меня и всегда будут презирать… Мне закрыта дорога ко всему: к дружбе, любви, почестям… все пропало! Зачем Володя делал мне знаки, которые все видели и которые не могли помочь мне? зачем эта противная княжна так посмотрела на мои ноги? зачем Сонечка… она милочка; но зачем она улыбалась в это время? зачем папа покраснел и схватил меня за руку? Неужели даже ему было стыдно за меня? О, это ужасно! Вот будь тут мамаша, она не покраснела бы за своего Николеньку… И мое воображение унеслось далеко за этим милым образом. Я вспомнил луг перед домом, высокие липы сада, чистый пруд, над которым вьются ласточки, синее небо, на котором остановились белые прозрачные тучи, пахучие копны свежего сена, и еще много спокойных радужных воспоминаний носились в моем расстроенном воображении.
45
Не нужно было танцевать, если не умеешь! (франц.)
Глава XXIII После мазурки
За ужином молодой человек, танцевавший в первой паре, сел за наш детский стол и обращал на меня особенное внимание, что немало польстило бы моему самолюбию, если бы я мог после случившегося со мной несчастия чувствовать что-нибудь. Но молодой человек, как кажется, хотел во что бы то ни стало развеселить меня: он заигрывал со мной, называл меня молодцом и, как только никто из больших не смотрел на нас, подливал мне в рюмку вина из разных бутылок и непременно заставлял выпивать. К концу ужина, когда дворецкий налил мне только четверть бокальчика шампанского из завернутой в салфетку бутылки и когда молодой человек настоял на том, чтобы он налил мне полный, и заставил меня его выпить залпом, я почувствовал приятную теплоту по всему телу, особенную приязнь к моему веселому покровителю и чему-то очень расхохотался.
Вдруг раздались из залы звуки гросфатера, и стали вставать из-за стола. Дружба наша с молодым человеком тотчас же и кончилась: он ушел к большим, а я, не смея следовать за ним, подошел, с любопытством, прислушиваться к тому, что говорила Валахина с дочерью.
– Еще полчасика, – убедительно говорила Сонечка.
– Право, нельзя, мой ангел.
– Ну для меня, пожалуйста, – говорила она, ласкаясь.
– Ну, разве тебе весело будет, если я завтра буду больна? – сказала г-жа Валахина и имела неосторожность улыбнуться.
– А, позволила! останемся? – заговорила Сонечка, прыгая от радости.
– Что с тобой делать? Иди же, танцуй… вот тебе и кавалер, – сказала она, указывая на меня.
Сонечка подала мне руку, и мы побежали в залу.
Выпитое вино, присутствие и веселость Сонечки заставили меня совершенно забыть несчастное приключение мазурки. Я выделывал ногами самые забавные штуки: то, подражая лошади, бежал маленькой рысцой, гордо поднимая ноги, то топал ими на месте, как баран, который сердится на собаку,
Проходя через бабушкин кабинет, я взглянул на себя в зеркало: лицо было в поту, волосы растрепаны, вихры торчали больше, чем когда-нибудь; но общее выражения лица было такое веселое, доброе и здоровое, что я сам себе понравился.
«Если бы я был всегда такой, как теперь, – подумал я, – я бы еще мог понравиться».
Но когда я опять взглянул на прекрасное личико моей дамы, в нем было, кроме того выражения веселости, здоровья и беззаботности, которое понравилось мне в моем, столько изящной и нежной красоты, что мне сделалось досадно на самого себя: я понял, как глупо мне надеяться обратить на себя внимание такого чудесного создания.
Я не мог надеяться на взаимность, да и не думал о ней: душа моя и без того была преисполнена счастием. Я не понимал, что за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно было бы требовать еще большего счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство это никогда не прекращалось. Мне и так было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать.
Когда мы проходили по коридору, мимо темного чулана под лестницей, я взглянул на него и подумал: «Что бы это было за счастие, если бы можно было весь век прожить с ней в этом темном чулане, и чтобы никто не знал, что мы там живем».
– Не правда ли, что нынче очень весело? – сказал я тихим дрожащим голосом и прибавил шагу, испугавшись не столько того, что сказал, сколько того, что намерен был сказать.
– Да… очень! – отвечала она, обратив ко мне головку, с таким откровенно-добрым выражением, что я перестал бояться.
– Особенно после ужина… Но если бы вы знали, как мне жалко (я хотел сказать грустно, но не посмел), что вы скоро уедете и мы больше не увидимся.
– Отчего ж не увидимся? – сказала она, пристально всматриваясь в кончики своих башмачков и проводя пальчиком по решетчатым ширмам, мимо которых мы проходили, – каждый вторник и пятницу мы с мамашей ездим на Тверской. Вы разве не ходите гулять?
– Непременно будем проситься во вторник, и если меня не пустят, я один убегу – без шапки. Я дорогу знаю.
– Знаете что? – сказала вдруг Сонечка. – Я с одними мальчиками, которые к нам ездят, всегда говорю ты; давайте и с вами говорить ты. Хочешь? – прибавила она, встряхнув головкой и взглянув мне прямо в глаза.
В это время мы входили в залу, и начиналась другая, живая часть гросфатера.
– Давай… те, – сказал я в то время, когда музыка и шум могли заглушить мои слова.
– Давай ты, а не давайте, – поправила Сонечка и засмеялась.
Гросфатер кончился, а я не успел сказать ни одной фразы с ты, хотя не переставал придумывать такие, в которых местоимение это повторялось бы несколько раз. У меня недоставало на это смелости. «Хочешь?», «давай ты» звучало в моих ушах и производило какое-то опьянение: я ничего и никого не видал, кроме Сонечки. Видел я, как подобрали ее локоны, заложили их за уши и открыли части лба и висков, которых я не видал еще; видел я, как укутали ее в зеленую шаль, так плотно, что виднелся только кончик ее носика; заметил, что если бы она не сделала своими розовенькими пальчиками маленького отверстия около рта, то непременно бы задохнулась, и видел, как она, спускаясь с лестницы за своею матерью, быстро повернулась к нам, кивнула головкой и исчезла за дверью.