Девчата. Повесть и рассказы
Шрифт:
Вот и знал я теперь все или почти все о супругах Ерохиных, а помочь им ничем не мог. Даже потрудней прежнего стало мне теперь. Догадка моя не только не прибавила мне силы, а наоборот — поразвеяла и ту малую силенку, что была у меня, и прежде всего лишила меня уверенности, что все здесь подвластно мне. И выходит, не такое это простое дело — быть во всем самим собой. Наверно, хорошо быть самим собой тому, у кого душа от природы богатая. А если душонка так себе, середка на половинку, то и нечего ее напоказ выставлять. Мало от этого зрелища радости людям…
Ерохин отвел глаза, словно ему больно
Я перехватил его затравленный взгляд, и мне стало так, будто выведал я исподтишка его тайну и для потехи разболтал по всему поселку. Запоздалое раскаянье настигло меня: я тут ставлю на нем сомнительные психологические опыты и молодое свое начальническое самолюбие щекочу, а Ерохину больно. Просто больно — и все. Ведь не кролик же он подопытный, а живой человек — такой же, как и я сам. И пусть жена его, судя по всему, бабенка вздорная, но он-то крепко ее любит, и значит: чем хуже она — тем ему больней.
Эта незнакомая, ни разу в жизни мною самим не испытанная боль незаметно перекинулась на меня. Я вдруг почувствовал, как мне самому сейчас на месте Ерохина паршиво стало бы. И эта новая догадка связала нас с ним как-то по-особому, чуть ли не породнила на время. На миг исчезли начальник и подчиненный и остались два человека, повстречавшихся на житейской тропе.
Я подумал растерянно: а почему, собственно, он отчитывается передо мной, а не я перед ним? Ведь производственного, житейского и всякого иного опыта у Ерохина гораздо больше, чем у меня.
Вся скороспелая и дешевая моя прозорливость рядом с немой болью Ерохина показалась вдруг мне жестоким мальчишеством. А я, пижон, еще пытался песню в свое оправданье приспособить! Бить меня мало… Мне нестерпимо стыдно стало за наставления свои худосочные, что набормотал я тут в начальственном запале. Нам бы по душам потолковать, а я гарцевал перед такелажником на хромоногой своей полководческой коняге и изо всех силенок пыжился доказать, какой дошлый специалист прикатил к ним вести их всех напрямик и без промедленья от победы к победе.
Мне и жаль было Ерохина — большого, нескладного, заблудившегося в семейной своей жизни, вконец измотанного подозрениями и ревностью. И как-то разом устал я от всего нашего разговора с ним, от затяжного своего неумения хоть чем-то помочь Ерохину. Я хотел ему всяческого добра, но, видно, одного желания было мало. Надо как-то вызволить его из беды, а сделать это было не в моей власти. Я не знал даже, как подступиться к этой задаче. Но и видеть его перед собой и пытать своими наставлениями мне тоже было уже невмочь.
И тогда я махнул рукой в сторону двери и сказал сердито, злясь на свою беспомощность;
— Идите!
— Как так? — не понял Ерохин.
— Идите домой, и все.
— Так прямо и домой? — переспросил он оторопело.
— Ну, если прямо не хотите, шагайте криво! — неудачно пошутил я и сам первый поморщился от дешевой своей остроты, которая была много мельче того, что творилось сейчас во мне. Я
Ерохин двинулся к выходу, на пороге замер, ожидая от меня какого-то подвоха, и нерешительно толкнул дверь. И жена не очень-то ему обрадовалась. Я думал: она заждалась своего муженька, а она разочарованно протянула:
— Уже?.. Вот как молодые начальнички над нами измываются: раз-два — и готово. А что ему? Чужая болячка не болит!
Она сказала это погромче, чем надо было, чтобы и моим ушам кое-что перепало.
Осуждающе хлопнула дверь, и минуту спустя супруги Ерохины прошли по улице мимо моего окна. Они шагали в ногу, чуть ли не на каждом шагу сталкивались плечами, но не отодвигались друг от друга, точно боялись снова разругаться, как только между ними появится просвет.
Поравнявшись с окном, Ерохина вскинула голову. Я поспешно отпрянул, но было уже поздно: она успела разглядеть меня за низенькой занавеской, презрительно усмехнулась и еще тесней прижалась к мужу — назло мне.
Угол соседнего дома наехал на них и скрыл от меня. Как ни крути, а взаимное недовольство супругов Ерохиных мною сблизило их друг с другом и заставило досрочно мириться. Что ж, разные бывают платформы для примиренья, и эта обоюдная неприязнь ко мне — не хуже иных прочих.
Так или иначе, а я все-таки добился своего и помирил их — пусть и совсем не так, как они и я сам этого хотели.
А всевозможных ошибок в первом своем деле я натворил гораздо больше, чем тогда подозревал. Позже я разузнал, что дотошный Филипп Иванович проворачивал такие дела совсем не по-моему. Он терпеливо выслушивал супругов — сначала каждого в отдельности, а потом обоих вместе, досконально выпытывал у них, с чего все началось, как протекало и чем кончилось, кто что сказал и чем ударил, и сколько раз, и по какому месту. А если перед драчкой муж пил, Филипп Иванович обязательно выведывал, что именно было выпито, и сколько, и какая закуска стояла на столе. Потом он устраивал супругам очную ставку, ловил их на неточностях и разноречиях и добивался общей версии. После этого он стыдил их — каждого в отдельности и обоих вместе. И только затем выпотрошив души, отпускал их с миром — не так, может быть, и раскаявшихся, как вконец измотанных его допросами и нравоучениями, еле стоящих на ногах от усталости.
Одним словом, у Филиппа Ивановича такие беседы перерастали в солидное мероприятие о котором потом целый месяц судачили в поселке, — этакий назидательный спектакль — провинившимся в укор, а всем остальным в предостереженье. Иной бедолага, прошедший через нравоучительную эту мясорубку, крепко потом призадумывался, прежде чем поднять руку на свою супругу. Уже одна угроза повторной этой мясорубки пугала многих и вязала им руки.
А я по молодости и неопытности провернул все в каких-нибудь двадцать минут, да к тому же еще пригрозил уволить Ерохина и посоветовал ему развестись с женой, чего Филипп Иванович никогда не делал. И немудрено, что супруги Ерохины остались мной недовольны: все у меня вышло вкривь и вкось, и не этого они ожидали, когда шли ко мне на душеспасительную беседу…