Девки
Шрифт:
Встревожили ее чьи-то голоса. Она поднялась со скамейки и села. Вокруг сгрудился народ. Нашлись люди, которые озабоченно объясняли: по ночам в садах не спят.
«Знаю без вас», — хотела она ответить, но увидала лицо усталое, непудренное и сказала:
— Идти-то некуда.
Народ собрался вокруг скамьи, по-видимому, богатый, больше слушал, чем жалел, и Парунька говорила совсем не для него, а для дамы, у которой усталое и непудренное лицо.
Гасли фонари в саду. Люди, постояв, уходили — и осталась только дама с печальным лицом. Она узнала судьбу Паруньки,
— Ты человек, не испорченный городской жизнью, я тебя возьму. А про то, что нет паспорта, никому не говори.
И вот они идут по темному закоулку городской окраины. Цокают подковы по мостовым, шумит где-то далеко река, в отдалении гаснут трамвайные звонки и взвивается неистовый свист пароходов. Ду-ду-ду-ду!
— Живем мы рядом с Волгой, — сказала дама, когда пришли к ней в комнату. — Люди мы простые и городскую прислугу не любим. С профсоюзами да комсомольцами не водимся и тебе не советуем. И жить ты у нас будешь, как родная, и считаться будешь родственницей. Так всем и говори, что ты — моя двоюродная сестра.
Дама показала где лечь: узкая кожаная скользкая кушетка рядом с большущим шкафом, и ушла в соседнюю комнату. Стало тихо. Парунька легла, но сон не приходил. Думы путались в голове. Перед глазами стоял широкий шкаф, и на его изъеденных ребрах, как паутина, висели прозрачные лунные отсветы.
Глава третья
Парунька глядела на шкаф неприязненно. Пузырьки от разных лекарств, тихонько тенькая, перепрыгивали в нем с места на место. Стены комнатушки, раздвигаясь, отходили куда-то далеко, и тело ее плавно качалось в гулкой пустоте.
— Упаду! — в страхе подумала она и соскользнула с кушетки на пол. Потерла коленку и улеглась опять. Шкаф распахнул дверцы и поплыл, полнея в объеме, превратился в тесную крестьянскую избу с полатями, с широкой русской печью. Стены избы прокопчены, усижены мухами, из щелей торчат тараканы с большими усами, в окна, заткнутые тряпками, дует. Паруньке стало холодно, тяжко от тоски и ужаса. Мать, с искаженным от страдания лицом, лежит под ворохом лохмотьев. Ворох этот растет, растет, на глазах превращается в воз сена. Раздается жалобный стон матери. Окружающие — рыжий ее хозяин, Канашев, Вавила Пудов — равнодушны.
«На том свете зачтется, — говорит рыжий хозяин. — Во всем полагайтесь на святую его волю. А расходоваться при несчастье на батрачку — начетисто».
— Матушка! — кричит от непереносного горя Парунька, бросается, хочет опрокинуть воз, жилы натужила, старается изо всей мочи: а народ уж заполнил всю гать: Федоров труп лежит на берегу, Марья бьется на траве и стонет. — Это вы его убили! — кричит Парунька и просыпается.
— Истомилась, сердцем изболелась, — говорит она себе, — вот и снятся мне эти свиньи — Канашевы да Пудовы. — И вновь закрыла глаза. Из-под печки парами идут длиннотелые свиньи с большими ушами. Хвосты в закорючках, пятаки огненные.
«Отчего мне чудится нечисть, — думает она, — ведь я неверующая».
Свиньи
В страхе отворачивается она. Мать читает молитву «Да воскреснет бог и расточатся врази его». Лукавый скалится, уменьшается в росте, но становится все страшнее. Вокруг него пляшут бабы, руководимые Малафеихой, подняв кверху троеперстие, взывают: — Будь проклята во век! Блудница! Безбожница! Комсомолка! Будь проклята! Анафема! Анафема! Паруньке кажется, если она повторит за матерью «Да воскреснет бог», — они пропадут, и ей станет легче. Но лукавый не пропадает, он только прячется поочередно за спины всех баб, и тогда видны ей его большие лохматые ступни. Нестерпимо тоскливо. Парунька поднимает руки вверх и кричит:
— Да воскреснет бог!
Анныч перевертывается на месте, лицо у него незнакомое, сердитое, а мать ликует. Лукавого больше нет, но опять тянутся длинными телами из-под печи красноухие свиньи.
«Господи, — думает Парунька, — и что они меня мучают? Ведь я неверующая».
Свиные туши окружают ее, загораживают людей, и Паруньке негде пройти к выходу.
«Мне негде пройти к выходу, — размышляет она, — нет выхода! Как же я? Куда я денусь?!»
А все танцуют около нее, баба, состоящая сплошь из полушарий, танцорка, целующая цветы, нарядные дамы. Они наставили на нее трубки и разглядывают. Впереди всех старуха, до пояса украшенная кружевами.
«Зачем старуху обрядили? — думает Парунька со злобой. — Мануфактуры девкам нету, а старуху обрядили... чужим живут! Один конец — сорву кружева с шельмы!»
Она тянется рукой и хватает старуху. Та летит комом, кружева все разматываются и разматываются — их нескончаемая паутина тянется, окутывая всех. Из кружев падает хилое тело старухи. Парунька пихает ее ногою, а дамы с трубками со всех сторон кричат:
— Бис, бис! Бес! Бес!
И тот самый бес, которого она давно прогнала, опять проталкивается к ней. У него зуб золотой, цепочки, галстук, часы, шляпа.
— Миша! Михаил Иваныч!
Парунька вздрагивает испуганно, сердце ее замирает, она тихо всхлипывает:
— А как обманешь, — говорит Парунька.
— Дура необразованная. Не разбираешься в наслаждениях.
Хватает ее, и она в страхе просыпается.
Шкаф все также стоит на месте, пузырьки на нем стоят спокойно и вовсе не перезваниваются. Парунька приподнимается. Она слышит нежные и родные звуки: тихо, но внятно под окном жалуется пастушеская дуда, — перестанет и опять жалуется, колыхая Парунькино сердце. Это Санька-пастух.
«Зачем пастушок тут появился? — думает она. — Пастушку тут не место».
Боязнь и страхи предыдущего сникают, но робость заполняет сердце, — она рвется кричать и просыпается уже по-настоящему.
В окна идет свет, и видно сквозь тюлевую занавеску — люди с блестящими касками на головах промелькнули мимо окон. Подошла хозяйка:
— Пожар на ярмарке. Рестораны пылают, — сказала она. — Все время пожары. Рынок уже открыт, Параня, вставай. Всю ночь ты криком кричала. С непривычки, видать.