Девочка на шаре
Шрифт:
Она кивнула.
— Милостивый государь, прошу на борт, — к ним подошел матрос. Эйсбар вскочил на трап.
Он смотрел на Ленни, чей абрис уже превратился в плоскую открытку, сентиментальный южный «привет», не имевший теперь к нему никакого отношения. За его спиной поднимался мерцающий, волнующийся занавес моря, который должен был открыть ему новую судьбу, предъявить другой шанс.
Ленни поняла, что он никогда не вернется в Россию. Прощание, не начавшись, закончилось. Шляпа наконец улетела, и, проводив ее взглядом, Ленни завороженно смотрела на парящий в воздухе автомобиль. Синие шары — по два около передних и задних дверей — шеренгой устремились в небо. Сияние никелированных деталей. Был какой-то растерянный шик в том, как громоздкая машина плыла в воздухе. И сотни глаз — матросов, пассажиров, провожающих, застывших на набережной, парочек на пляже — были устремлены вверх.
Ожогин стоял на
Корабль прогудел несколько раз и отошел. Ленни медленно шла по пирсу к берегу. Несколько раз оглянулась назад. Когда она подошла к Ожогину, ее лицо ничего не выражало, и он не нашел на нем ответа на вопрос, который так мучил его.
Через месяц в газетах появилось сенсационное сообщение: князь Долгорукий, чиновник правительства по особым поручениям в делах искусства, пришел в себя и сообщил, что в него стрелял Сергей Эйсбар, автор «Защиты Зимнего». Объяснений не последовало. Однако многие не спешили верить заявлениям князя. Ведь он показал себя слишком двусмысленной фигурой.
Эпилог
К масленице распогодилось и резко потеплело. Столбик термометра днем поднимался до 15 градусов. В саду проклюнулись крокусы, вздумали цвести розы, на кустах сирени набухли почки. Дни стояли переливчатые, жемчужные. Неяркое солнце нежилось в легких облачках. Гостей решили встречать в саду. Вдоль дорожек расставили французские «фонари» с углями — они давали мерцающий свет и мягкое, уютное тепло. На лужайки вынесли плетеные столики и кресла, устланные пледами. Охапки оранжерейных роз в простых стеклянных вазах стояли на ступенях лестницы, ведущей с террасы в сад. Ожогин наконец осуществил свою давнюю мечту — запустил в траву светящихся бабочек, кузнечиков, жуков, опутал ими, как гирляндами, ветки кустов и деревьев. Прием задумывался как двойное торжество. Накануне состоялись крестины двойняшек — Сашеньки и Леночки, — которых Ленни родила месяц назад. Одна — Сашенька — была копия отца. Крупная, крутолобая, с темными, с рождения густыми волосиками на круглой головенке, с пока мутными зелеными глазками. Вторая — Леночка — во всем повторяла мать. Рыженькая, с маленьким острым личиком, она все время дрыгала ножками и таращила глазенки цвета яшмы: светло-карие с темными крапинками. Ожогин холодел от счастья, глядя на них, но именно эту — слабенькую, с прутиками вместо ножек и ручек, рыженькую — брал на руки с сердечным, до обморока замиранием.
Вторым поводом для устройства приема послужил успех Ленни на осенней Парижской выставке. Поводом, вернее, послужило то, что Евграф Анатольев наконец-то соизволил довезти до Ялты Большую золотую медаль, которую получил на выставке «Фантом с киноаппаратом». Французские газеты взахлеб писали о «первой женщине-кинорежиссере», о том, что она «сломала законы старого кино» и «после ее фильмы кино никогда не будут снимать по-прежнему». Анатольев же всю осень носился по Москве с медалью и охапкой вырезок, трубил о своем «неоценимом вкладе», устраивал в «Кафе поэтов» вечера, на которых делился с молодыми синематографистами собственным опытом по всем насущным вопросам, снисходительно бросал в пространство «эта малышка Оффеншталь» и вовсю эксплуатировал местоимение «мы» — «мы снимали», «мы придумали», «мы нашли этот ракурс», «я посоветовал, и мы решили» говорил он, свивая в крендель пухлые ножки, и публике становилось совершенно ясно, кто на самом деле герой дня. И только после гневного письма Ожогина медаль с Анатольевым в качестве бесплатного приложения попала в Ялту.
Прием предполагался широкий. Был зван весь «Новый Парадиз», сливки ялтинского общества. Хотели снять залы дворянского собрания, но раздумали и не жалели о том: собственный сад, украшенный гирляндами светлячков, казался сказочной пещерой. Приехали московские гости. Месье Гайар, довольный, важно вышагивающий по тропинкам с бокалом «Вдовы Клико», раскланивался со всеми так, будто был своим в этом доме, — ведь именно он напророчил Ленни успех. Колбридж, Лилия
Луна, словно объектив кинокамеры, верховный наблюдатель, выхватывала своим глазом засыпающие внизу горы, море, в волнах которого давно растворился след корабля, что увез Эйсбара в Стамбул, город-студию с его улицами-декорациями, и пляж, где шла съемка и что-то страшное кричал в рупор режиссер, и этот сад, полный светящихся жуков, и стрелы кипарисов, и цветы в стеклянных вазах, и снующих по дорожкам улыбающихся гостей, и каменную террасу, на которую кормилица вынесла два шелковых кокона, и большого грузного человека, что, запрокинув голову, смотрел и не мог оторваться от легкой фигурки, парящей над перилами высокого балкона, и смуглого полуторагодовалого мальчугана, что ковылял по тропинке на неверных ножках, держа в руках деревянную лопатку. Мальчуган увидел в траве светящегося жука, ударил его лопаткой и отбил, как теннисный мяч. Жук, отлетев, попал в ногу большого человека. Тот наклонился. Снизу на него требовательно, не мигая смотрели два разноцветных глаза — один карий, другой зеленый. Глаза Сергея Эйсбара.
Ожогин хотел погладить малыша. Пересиливая себя, он протянул было руку к черноволосой головке, но не смог, отвел глаза и быстро пошел прочь. Настроение мгновенно испортилось. Он ругал себя за то, что опять — в который уж раз! — не смог выдержать взгляда мальчугана, не смог его приласкать. Ленни с балкона видела, как он шарахнулся от малыша. Она сбежала вниз и догнала его в гуще сада. Легко провела ладошкой по спине, обволокла апельсиновым ароматом, скользнула рыжей кудряшкой по уху, окутала невесомыми поцелуями.
— Все хорошо, милый! — шепнула она и растворилась в кустах. Он видел только, как среди веток мелькают ее разноцветные заплатки. Потом она пошла тише, и навстречу ей подплыло серебристое облако.
— Ты простудишься, Ленни! — раздался томный, с ноткой укоризны, голос Лизхен. — А ведь тебе кормить!
— Да что ты! — звонко отвечала ей Ленни. — Я не кормлю. Могу простужаться, сколько душа пожелает.
— Ожогин сказал мне, что ты снова собираешься снимать.
Ленни засмеялась.
— Представляешь, выносила сразу троих — двух девчонок и идею фильмы.
— Ты сумасшедшая! У тебя же дети! Ты что, собираешься куда-то ехать? Да Ожогин тебя не пустит и правильно сделает.
— Нет. — Ленни больше не смеялась, говорила раздумчиво, как об очень важном. — Я не уеду. Буду снимать здесь. Смотри — видишь горы? Помнишь, как мы ездили с тобой в Грецию? Помнишь, какое странное там, в горах, преломление солнечного света? Как будто все размыто, все в дымке и предметы кажутся прозрачными тенями? Мы с тобой тогда говорили об этом. Здесь то же самое. Я столько раз замечала, как свет и тень играют в горах самым причудливым образом. Мне хочется перенести это на экран.