Девочка перед дверью. Синие горы на горизонте
Шрифт:
Являясь в сельсовет, Сайдулла-ата неизменно останавливается у моего шкафа, аккуратно возвращает завернутую в газетку книгу и, вздев на нос очки, подолгу отыскивает себе что-нибудь новенькое (а точнее, старенькое, потому что уже почти все интересующее его берет по второму кругу).
Но, непонятно почему, мне теперь всегда не по себе от благостного его присутствия. Несмотря на все ласковые кивки, бесконечные «рахматы», «якши кыз» и прочие знаки благоволения. Если Сайдулла-ата приходит во время чтения, я почти всегда либо умолкаю, либо перехожу на сухое изложение фактов, уже ничего от себя не добавляя. А он останавливается возле нас или включает радио (если оно работает) и тоже внимательно его слушает, так же неопределенно-умиленно
После продолжительной болезни — у нее, так же как у моей мамы, сердечная недостаточность — вышла наконец на работу Мумедова секретарша Нона Александровна. За время ее отсутствия у Мумеда накопились горы несделанных отчетностей, и теперь она целыми днями стучит за стенкой, стремительно расправляясь с ворохом бумаг и ругая Мумеда за безалаберность.
Нона Александровна — эвакуированная из Воронежа. Муж ее — не то капитан, не то майор — сражается на Невской губе, а она со своим восьмилетним сынишкой Вовкой живет в дальнем кишлаке, и поэтому раньше я ее ни разу не видела. Нона Александровна даже в штопаных своих кофтах выглядит элегантно, всегда подтянута и энергична. С Мумедом Юнусовичем Нона держится строго. Ко мне она сначала отнеслась настороженно; как я поняла, моя врагиня Тамарка успела ей насплетничать про меня невесть что; но, познакомившись чуть ближе, Нона прониклась сочувствием и начала непрерывно давать мне советы. Обычно это происходит в отсутствие председателя, когда мы с ней гоняем чаи.
— Я не собираюсь касаться того, чего не знаю, — рассуждает она слегка туманно, тыча одним пальцем в клавиатуру машинки и прихлебывая из чашки, — но положение твое, дружочек мой, ка-та-стро-фическое!
Я дипломатично молчу. По моему мнению, у меня бывали и куда более катастрофические положения. Но возражать я не решаюсь.
— Ну, раньше я полагала о тебе вообще бог знает что. Но сейчас я пришла к выводу, что ты просто наивная дура и больше ничего. Не обижайся, я тебе желаю добра.
Мне приходится верить на слово, что Нона Александровна желает мне добра. Но с тем, что я дура, я еще меньше расположена соглашаться, чем со всем остальным.
— Нет, ты не обижайся, но неужели ты сама не видишь? Все они тут вор на воре. Без ис-клю-чения.
(Нона у себя в Воронеже была учительницей и, когда хочет в чем-то убедить человека, начинает говорить, точно при диктанте над ошибками.)
— И ничем друг от друга не отличаются, — продолжает она мне диктовать. — Вот же бумаги! Ну откуда эти цифры? Откуда он их берет? Сплошь приписки, подлоги… А попробуй я заикнись — он же немедленно: «Кто здесь худзяин?!», О да! Этот боевой клич нашего могучего властителя я уже слышала сама, и не однажды. И чаще даже во время споров с узбеками. И про приписки и подлоги тоже отлично знаю. Я молчу, хотя мне есть что возразить Ноне.
Только неужели же она сама не видит, что только благодаря припискам ее собственный восьмилетний Вовка, как, впрочем, и все прочие детишки Автабачека (только что не в утробах у матерей), числятся учетчиками, весовщиками, помощниками мираба и кем еще только не числятся? И получают рабочие пайки, а иногда — пусть крошечную, но и зарплату. Даже «уроды» и те получают. Уродами Нона Александровна прозвала трех штатных бездельников, неизвестно за какие добродетели пригретых нашим председателем. Ну, про дедушку Гюльджан Каюмовой еще туда-сюда понятно. Он старенький и полоумный. Кроме того, Садыр-бобо все же не просто бездельник, а сторож пустыря, на котором, правда, ничего не засеяно и лишь кое-где торчат прошлогодние кустики лука и помидоров. И все эвакуированные нашего и соседних сельсоветов предупреждены, что могут, сколько им нужно, опустошать пустырь и не обращать внимания на вопли деда Садыра и зловещие его проклятия, которыми он добросовестно отрабатывает
А отец наших ударниц — великан Мансур, бывший муж козообразной дочки Сайдулла-аты, выгнанный тестем за безделие и бешеный аппетит, — он тоже, наверное, кем-то числится. Но не делает уже совсем ничего. Днями Мансур набухивается в чайхане чаем, а вечерами, наевшись плова, завязывает бантиком кочергу для развлечения наезжающих к нам ревизоров. Третий же бездельник по прозвищу Скелет демонстрирует высоким гостям свою превышающую всякое вероятие худобу (особенно если учесть вполне приличный паек, который он за нее получает)…
Все это так. И все-таки Автабачек живет и работает. И в школе учатся (хотя бы те, кто, как Мурад, хотят учиться). И в амбулатории (она же эпидстанция) лечатся. Я тоже однажды там побывала, после того как меня неизвестно за что (просто была, наверное, не в настроении) покусала собака… И другие эвакуированные — их у нас пять семей, — все они тоже кем-то числятся или и впрямь работают. Старенький Борис Ильич, например, бродит по кишлакам с «зингером» в рюкзаке и шьет.
И с голоду покамест не умер никто, хотя в пекарню приходится занимать очередь ночью, а на базарчике возле чайханы мне по карману, да и то лишь после зарплаты, коса катыка — кислого молока или горсть урюка…
И все-таки районное переходящее знамя находится у нас и гордо красуется у меня в китобхане в правом углу. И оно заслужено нами, я утверждаю это. И благодаря ему перед Новым годом в Автабачек завезли брюки для мальчиков и цветастые сатиновые платья девочкам. Мне тоже выдали талон. Платье очень мне идет. Но главное не это. Главное, что меня прекратили наконец из ночи в ночь мучить сны, в которых каждый раз я вижу, как мама возвращается из больницы и ей нечего надеть на себя, потому что я подкоротила и ношу ее синее платье со звездочками.
И я не забыла еще страшный, разоренный кишлак, в котором мы с ней жили прошлую зиму. И знаю, как сейчас живут в соседних сельсоветах, откуда к нам приходят на луковый пустырь или в пекарню — дед Юсуф, наш пекарь, иногда им что-то сует — страшные, усатые женщины с безумными от голода глазами и рассказами о том, что они готовили до войны.
А однажды ко мне в библиотеку приволокли убийцу. То есть его приволокли в сельсовет, но ни Мумеда, ни Ноны не было, и конвоир уселся ожидать нашего милиционера в моем предбаннике. От скуки он засадил меня сражаться с ним в шашки. Пока мы расставляли их на доске, конвоир рассказал мне, как все произошло. Оказалось, что этот человек — он был из соседнего, Пахтаабадского сельсовета — залез в дом нашей бабушки Нурии-апы, убил кетменем ее и ее пятилетнюю внучку и унес мешок джугары и кусок бараньего сала. А поймали его, потому что, вместо того чтобы бежать, он кинулся в соседний сарай и стал там жрать сало. А потом его стало рвать. И тут его поймали.
Конвоир рассказывал, сидя спиной к арестованному. А я, передвигая на доске шашки, старалась глядеть на доску и все равно видела, как человек со связанными руками (он был чуть потолще нашего Скелета) медленно переползал вдоль стены все ближе и ближе к двери. Я ничего не могла с собой сделать: я проклинала себя, но я не могла заставить себя сказать своему партнеру, чтобы тот обернулся. Всякой логике вопреки, всеми своими потрохами я желала убийце доползти до двери и скрыться.
Убийце это почти удалось. Он уже дополз до порога, но тут дверь отворилась, вошел красавец зять Сайдуллы-аты — милиционер Абдурахманов и мгновенно все поставил на место, ударом своего блестящего сапога отшвырнув убийцу на исходную позицию.