Диалоги
Шрифт:
Значит, и это место песни подтверждает, что быть с человеку хорошим, то есть постоянно хорошим, невозможно, стать же хорошим можно; но тот же самый человек способен стать и дурным, а всего дольше и всех более хороши те, которых любят боги.
Все это сказано против Питтака, а дальше в песне это еще яснее. Ведь Симонид говорит:
Жизнь, что судьба мне дала, потому я не трачу впустую Ради надежды тщетной найти средь людей совершенство: Сколько б ни было нас, плодами сытых земными, Нет человека такого; а если б нашел я - сказал бы. С такой же силой Симонид выступает против изречения Питтака на протяжении всей своей песни:
Всех и хвалю и люблю я также охотно, Злого кто не свершил. А с судьбой не воюют и боги. И это сказано против того же самого изречения. Симонид не был до такой степени необразован, чтобы заявлять, что он хвалит тех, кто с охотою не делает ничего дурного, как будто бывают такие, что охотно , делают дурное. Я по крайней мере думаю: никто из мудрых людей не считает, что какой-нибудь
– не по своей воле, а по необходимости - хвалить и прославлять тирана или ему подобных. Об этом он и Питтаку говорит: мол, я тебя порицаю не потому, что склонен к порицанию,
Мне довольно того, чтобы ве был дурным он [человек], Вовсе негодным, но знал бы правду и пользу
Города, здравый ум бы имел - такого не осужу я. Я не любитель корить: глупцов ведь бесчисленно племя так что, если кому доставляет удовольствие порицать, тот может делать это досыта.
Все прекрасно, в чем примеси нету дурного. Это Симонид говорит не в том смысле, что, к при- а меру, все бело, к чему не примешалось черное, - это было бы совсем смешно, - а в том смысле, что он и среднее принимает без порицания. "И не ищу я, - говорит он, - средь людей совершенства: сколько б ни было нас, плодами сытых земными, нет человека такого; а если б нашел я - сказал бы. Так что за это я никого не буду хвалить, а довольно с меня того, чтобы человек был средним и ничего плохого не делал, вот тогда всех и люблю и хвалю я". Здесь поэт и наречие употребляет митиленское, как бы обращая именно к Питтаку эти слова: "Всех и хвалю и люблю я также охотно (тут произносящему надо отделить слово "охотно" от дальнейшего), злого кто не свершил, а бывает, что я и поневоле хвалю и люблю кого-нибудь. И тебя, Питтак, если бы ты сказал нечто хоть в какой-то мере подобающее и верное, я бы не порицал. Теперь же, так как ты, высказав явную ложь, и притом об очень важном предмете, считаешь, будто сказал правду, я тебя порицаю".
– Вот, Продик и Протагор, какой, мне кажется, смысл вложил Симонид в эту песню. А Гиппий сказал на это:
– Хотя, мне кажется, и ты, Сократ, хорошо разобрал эту песню, есть, однако, и у меня хорошо составленная речь на этот предмет, и я произнесу вам ее, если хотите.
Но Алкивиад молвил:
– Да, Гиппий, только после; а теперь должны выполнить свой уговор Протагор и Сократ; если Протагор еще хочет задавать вопросы, пусть отвечает Сократ, а если, напротив, он хочет отвечать Сократу, пусть тот спрашивает. А я сказал:
– Я предоставляю Протагору выбрать, что ему приятнее. Если ему угодно, прекратим говорить о песнях и стихотворениях, а вот то, о чем я тебя, Протагор, вначале спрашивал, я с удовольствием довел бы с до конца, обсуждая это вместе с тобой. Потому что, мне кажется, разговоры о поэзии всего более похожи на пирушки невзыскательных людей с улицы. Они ведь не способны по своей необразованности общаться за вином друг с другом своими силами, с помощью собственного голоса и своей собственной речи, и потому ценят флейтисток, дорого оплачивая заемный голос флейт, и общаются друг с другом с помощью их голосов. Но где за вином сойдутся люди достойные и образованные, там не увидишь ни флейтисток, ни танцовщиц, ни арфисток, - там общаются, довольствуясь самими собой, без этих пустяков и ребячеств, беседуя собственным голосом, по очереди говоря и слушая, и все это благопристойно, даже в если и очень много пили они вина. И собрания, подобные нашему, когда сходятся такие люди, какими признает себя большинство из нас, ничуть не нуждаются в чужом голосе, ни даже в поэтах, которых к тому же невозможно спросить, что они, собственно, разумеют. Люди из толпы ссылаются на них в своих речах, но одни утверждают, что поэт хотел сказать одно, а другие совсем другое. Так они рассуждают о предмете, который не в состоянии разъяснить. Люди же образованные отказываются от таких бесед и общаются друг с другом собственными силами, своими, а не чужими словами испытывают друг друга и подвергаются испытанию. Подобным людям, кажется мне, должны больше подражать и мы с тобою и, отложивши поэтов в сторону, сами собственными
– Так и в этом роде я говорил, но Протагор ничем не обнаружил своего выбора. Тогда Алкивиад сказал, взглянув на Каллия:
– Как, по-твоему, Каллий, Протагор и теперь хорошо поступает, не желая объявить, будет ли отвечать или нет? По-моему, совсем нехорошо. Пусть он или продолжает беседу, или скажет, что не хочет беседовать, чтобы и мы это знали; тогда и Сократ, и всякий желающий станут беседовать с кем-нибудь другим. с Протагор, пристыженный, как мне показалось, словами Алкивиада и просьбами Каллия и почти всех присутствующих, наконец согласился беседовать и велел, чтобы его спрашивали, а он будет отвечать. Вот я и сказал:
– Не думай, Протагор, чтобы, разговаривая с тобой, имел я какое-нибудь иное намерение, кроме одного: рассмотреть то, что каждый раз вызывает у меня недоумение. Я полагаю, что полон смысла стих Гомера: Ежели двое идут, то придумать старается каждый, потому что все мы, люди, вместе как-то способнее ко всякому делу, слову и мысли. "Один же, хотя бы и мыслил", сейчас же озирается в поисках, кому бы сообщить свою мысль и у кого бы найти ей поддержку. Я тоже из-за этого охотнее беседую с тобой, чем с любым другим, полагая, что ты всех лучше можешь исследовать как вообще все то, что надлежит исследовать порядочному человеку, так особенно и вопрос о добродетели. Кто же другой, как не ты? Ведь ты не только считаешь себя человеком безукоризненным и действительно являешься достойным, но думаешь, что можешь сделать хорошими и других, не в пример некоторым иным людям, которые сами по себе порядочны, однако не способны сделать других такими же. И ты до такой степени уверен в себе, что, в то время как другие скрывают это свое уменье, открыто возвестил о нем перед всеми эллинами и, назвав себя софистом, объявил себя наставником образованности и добродетели и первым признал себя достойным взимать за это плату. Так как же не привлечь тебя к рассмотрению этого вопроса, не спрашивать тебя и не советоваться с тобою? Никак без этого невозможно. Вот и теперь я очень хочу, чтобы ты мне снова напомнил кое-что из того, о чем я сперва спрашивал, а кое-что мы бы рассмотрели вместе. Вопрос, по-моему, состоял в следующем: мудрость, рассудительность, мужество, справедливость, благочестие пять ли это обозначений одной и той же вещи, или, напротив, под каждым из этих обозначений кроется некая особая сущность и вещь, имеющая свое особое свойство, так что они не совпадают друг с другом? Ты сказал, что это не обозначения одного и того же, но каждое из этих обозначений принадлежит особой вещи, однако они с все-таки части добродетели - не так, как части золота, похожие друг на друга и на то целое, которое они составляют, а как части лица: они не похожи ни на то целое, которое составляют, ни друг на друга и имеют каждая свое особое свойство. Если ты об этом думаешь еще и теперь, как тогда, скажи; если же как-нибудь иначе, дай этому определение. Я вовсе не поставлю тебе в вину, если ты теперь будешь утверждать иное: для меня не будет ничего удивительного, если окажется, что тогда ты говорил так, чтобы меня испытать. Но я, - отвечал Протагор, - повторяю тебе, Сократ, что все это - части добродетели и четыре из них действительно близки между собой, мужество же сильно отличается от них всех. А что я прав, ты поймешь вот из чего: можно найти много людей самых несправедливых, нечестивых, необузданных и невежественных, а вместе с тем чрезвычайно мужественных.
– Постой, - сказал я, - твое утверждение стоит рассмотреть. Называешь ли ты мужественных смелыми или как-нибудь иначе?
– Да, они отваживаются на то, к чему большинство боится и приступиться, - сказал Протагор.
– Пусть так. А добродетель ты признаешь чем-то прекрасным и предлагаешь себя именно как учителя этого прекрасного?
– Самого что ни на есть прекрасного, если только я не сошел с ума. Что же, в ней кое-что безобразно, а кое-что прекрасно или все целиком прекрасно?
– Целиком прекрасно, насколько возможно.
– Ну а известно ли тебе, кто смело погружается в водоемы?
– Разумеется, водолазы.
– Потому ли, что они люди умелые, или по другой причине?
– Потому, что умеют.
– А кто смел в конной схватке - всадники или пешие?
– Всадники.
– А с легкими щитами кто смелее: пельтасты или прочие воины?
– Пельтасты. И во всем остальном это так, если ты того доискиваешься: сведущие смелее несведущих и даже смелее, чем сами были до того, как обучились.
– А видел ли ты таких, кто вовсе не сведущ ни в чем этом, однако ж бывает смел в любом деле?
– Да, видел, и притом даже чересчур смелых.
– Значит, эти смельчаки мужественны?
– Такое мужество было бы, однако, безобразным, потому что это люди исступленные.
– А разве ты не назвал смелых мужественными?
– Я это утверждаю и сейчас.
– И все же эти смельчаки оказываются не мужественными, а исступленными? А немного раньше было сказано, что всего смелее самые сведущие, а раз они самые смелые - они и наиболее мужественные. На этом основании вышло бы, что мужество это знание?