Дикие рассказы
Шрифт:
— Ты гений! — говорит. — Благодарю тебя от имени охотничьего хозяйства!
Только через воскресенье, смотрю, опять ко мне приходит. Уже туда, где я фотографировал курортников. Худущий, глаза ввалились, как с креста снятый.
— Опять браконьеры? — спрашиваю.
— Нет, — говорит, — не браконьеры. Браконьеры вывелись, а пришел я из-за того браконьера, что мне жизнь разбил. Все тебе расскажу, только обещай, — говорит, — что из того, о чем мы толковать будем, ни словечка никто не узнает, иначе мне конец.
— Рассказывай, — говорю, — не скажу!
— Видел ты мою жену?
— Видел. Ладная женщина, тихая.
— Эта, — говорит, — тихая
— Медведь у меня не пугало… Я им на хлеб зарабатываю. Не пойдет это!
У него на глазах слезы.
— У меня, — говорит, — жизнь пропадает, а ты о хлебе думаешь? Раз так, прощай! Будешь собирать мои косточки, потому что я, ass говорит, — домой не вернусь, а кинусь со скалы вниз головой.
Задумался я: «Ах ты черт, вдруг и впрямь кинется?»
Сел на мотоцикл и нагнал его.
— Ладно, жди меня у карьера, как стемнеет, приеду!
Прикрыл я медведя простыней, взгромоздил на мотоцикл и поехал. Страдалец мой уже дожидается. Пока ждал, выбрал место у шоссе под дикой грушей, продумал до тонкостей, как засаду устроить.
— Подлец-то он подлец, — говорит, — ¦ да не дурак, надо, чтоб медведь шевелился, вставал на задние лапы. Иначе он догадается, что медведь не живой!
Вынул он веревку, привязал медведя за шею, перекинул веревку через ветки груши, дернул за нее — медведь разом встал на задние лапы. Прорепетировали Д4Ы несколько раз — здорово! Веревку в листве не видать, видна одна груша у дороги, а под грушей — зверь, зубы оскалил и глаза кровью налитые.
Что у любовников хорошо, так это то, что они всегда точные. Чуть стемнело, сумерки, не сумерки, слышим, мотор тарахтит. Мой страдалец сам не свой:
— Он!
И едва сказал «он», как мотоцикл выскочил из-за поворота и нацелился фарами точно на медведя. Медведь — на задние лапы, а мотоцикл взревел как ужаленный, газанул назад, шлем на мотоциклисте, как живой, заплясал, и не успели мы оглянуться, как след простыл и мотоцикла и мотоциклиста
— Иди теперь к жене, а я поеду домой, завтра мне целую группу курортников снимать.
Посадил я свою Катеньку на мотоцикл и покатил. Темно. «Людей, — думаю, — по дороге вряд ли встречу, не буду я ее простыней прикрывать». Как назло повстречался грузовик, да не один, а три. Знаешь, как грузовики нахально прут по середке, но на этот раз они так свернули, что все три — кувырк в кювет. Посмеялся я от души, не думал не гадал, что от этого смеха придется мне заплакать. Что бы сделал нормальный человек после такого приключения? Молчал бы, не распускал язык, чтоб ни гу-гу! Но я уж тебе
ДЕРВИШЕВО
Узелок этот, скажу я тебе, давно завязался. Мне тогда и четырнадцати не сравнялось, и не было у меня ни отца, ни матери. Отца моего забодала соседская корова, а мать померла от испанки. Рос я с дедом и бабкой, а у бабки правая рука отнялась, некому стало домашнюю работу делать, и дед начал прикидывать, не пора ли меня женить. Меня не спрашивали. В ту пору тех, кто женился, не спрашивали, старики сами все улаживали. Услышал я только раз, как они говорили с бабкой.
— Молодой еще! — сказала бабка.
— Подрастет! — сказал ей дед. — Надо только девку приглядеть!
Что и как там дед глядел, не могу я тебе сказать, только как-то вечером вернулся я с выпаса и застал у нас дома громадного дядьку с большими ножницами за поясом.
— Рамаданчо, — сказал дед, — позвал я портного потури тебе сшить. Серые хочешь или какие другие?
Больше ничего не спросил. Сосватали меня, женили, только и было спросу: «Серые или какие другие?»
Портной пришел в среду, в четверг штаны были готовы — коричневые потури, карманы обшиты галунами, а в пятницу явились во двор барабанщики, и застучали сзадсбнью барабаны. Барабаны бьют, котлы с мясом кипят, а я все еще не знаю, кого мне в жены выбрали.
Насмелился я и спросил у бабки.
— С выселок, — говорит, — будет, не из села!
А чья? Какая? И бабка не сказала, и я дознаваться не посмел.
Чья да какая, вечером только узнал. Пропел мулла, отстучал барабан, пришло время одним нам остаться. Перед тем как мне в комнату войти, дед отозвал меня в сторонку и говорит:
— Что хошь делай, а чтоб кровь поутру была! Коли стал ты мужчиной, действуй по-мужски! А не можешь по-мужски, делай что хочешь, но чтоб кровь была, а то все село смеяться станет!
Втолкнул меня в комнату и запер.
Сидел я этак с полчасочка как истукан, не смел ни голоса подать, ни покрывало с лица у ней приподнять, пока она сама покрывало не сняла. Думал я, что дед сосватал мне здоровущую девку, а увидел девчушку— словно бабочка легкокрылая, лицо белое, как молоко, и глаза — вот с такими ресницами. Уставился я на нее, как дикий, а она на меня поглядела, поглядела, да как засмеется.
— Стыдно тебе? — спрашивает,
— Стыдно.
— Чего ж ты стыдишься? Смотри, какие у тебя потури красивые. И пояс какой. Хочешь, поиграем в волчок?
И не успел я ответить, как взяла она меня за пояс и стала его разматывать, поворачивать меня, волчком крутить. И так мы заигрались, что не услышали, когда первые петухи пропели.
Только вспомнил я вдруг про кровь, и взяла меня забота. «Вот-вот рассветет и придут про кровь спрашивать. Что тогда?» Заметила она, что я приуныл, и спросила, про что я думаю.
— Про кровь! — отвечаю.
— Я, — говорит, — добуду!
Надулась она, аж лицо посинело, раз — и из носу у нее кровь потекла. Не буду тебе рассказывать, где и как мы эту кровь размазывали, — дело прошлое. И зажили мы с Сильвиной, как муж с женой. Была она еще совсем девчонка, но и женщина была. В девочке сызмальства женское-то заложено. В ресницах ли, в бровях ли, но таится, а парень — дело иное. Коли у парня щетины нет, чтобы девичью щеку уколоть, то он не мужчина. Хотя ежели сердце взыграет, то ему не прикажешь, как и со мной случилось. Пока мы с Сильвиной крутились да раскручивались, пока смеялись да играли, сердечко-то обматывалось, обматывалось и, как потом потянули, чтоб его размотать, так напрочь из груди и вырвали.