Диктат Орла
Шрифт:
— Поскорей давай, поскорей!..
Людей немного, их обходят. До вокзала еще с полверсты по Московской улице, потом свернуть на Лепешкинский переулок и — вот он, вокзал, красавец, все еще волнительный и триумфальный, единственный в городе, сохранивший свой престиж. Люди тысячами каждый день ехали к нему и от него, ждали на перронах и в редких открытых слякотных ресторанах с матерящимися официантами. Вокзал стал сердцем Орла.
— А ну!..
Солдату откровенно надоело ждать и смотреть на скучающее лицо Пишванина, роющегося в карманах куртки. Он угрожающе медленно стал снимать Мосина с плеча — наверняка хотел
Выстрел был услышан, и тут же красногвардейцы словно бы воплотились из ниоткуда, некоторые кричали, иные бежали к прапорщику, иные вставали на колена и вскидывали винтовки.
Пишванин ринулся сначала вперед по Московской улице, потом решил, что это глупо, и свернул налево — через заборы к Оке. В доски впивались пули, Пишванин чуял всем существом своим, что одной суждено впиться в лопатку и тогда все — тогда он упадет и будет долго вставать от боли. Тогда его возьмут — и в ЧК. Там уже точно припомнят его контрреволюцию и битье пьяных солдат за красную петлицу. Летчик твердо решил не падать, даже если в него попадут. Забор, забор, забор — вот и река. Куда дальше?
Вдоль реки бежать — сущая глупость, местность открытая, в него попадут. Следует остановиться и принять бой. Пишванин старался не думать и закусил губу. Если подумаешь, испугаешься, что ранят. Если подумаешь, представишь, что будет. Если подумаешь, — ты погиб. Не думай. Делай.
Пишванин сел за забор и выстрелил трижды. Два раза попал в серые шинельные груди — трещали грудные кости — один раз не попал. Красногвардейцы засели за домами и заборами. Летчик встал и, ловко обогнув дом, пошел с другой стороны. Его не видели. Покуда красные ждут выстрелов, есть секунд пять-десять. Если же эти солдаты на фронте не были, то и вовсе не найдут и не поймут, куда делся. Пишванин почти вышел обратно на Московскую, но заметил, как там наивно суетится новая советская милиция. Пошел в глубине дворов ближе к вокзалу.
К концу улицы он добрался быстро, постоянно петляя в густых орловских дворах, но из дворов нужно было выходить. Перебежав Привокзальную улицу к другим дворам, Пишванин заметил еще милицию, общавшуюся с каким-то евреем. Евреев в Орле было до жути много, в основном они были мелкими торговцами и занимались сбытом водки вернувшимся в Россию солдатам и редким офицерам Орла. Водки Пишванин не пил и с евреями не общался.
Вот он, вокзал. Бежевый, изящный, с витражными окнами и вычурной лепниной. Облезлые кустики растут перед ним, облезлые мужички шаркают старыми ботинками у входа. К этому же входу бегут милиционеры и красногвардейцы, находят какого-то проводника с толстой широкой шеей и что-то ему говорят.
На вокзал не попасть, если только не хочешь пострелять. Но за вокзалом конец — степь да степь кругом, выйди и потеряешься. Вышел бы Пишванин ночью, точно бы сбежал так, но он вышел днем.
Ну что делать?
Хотелось выбросить кожаную куртку, сделать вид самый преглупый и пройти мимо. Мысль была отброшена, и Пишванин вернулся на Привокзальную. Куртку он все же, скрепя сердце, бросил, и пошел так. Прошел Привокзальную, как вдруг опять его нашли. Но, видно, не признали в нем того самого офицера — обратились грубо,
Понимая, что останавливаться и отвечать им уже нельзя, Пишванин скоро дошел до конца Привокзальной и свернул к 1-му Привокзальному переулку. Тут ему уже стали кричать и побежали. Он побежал тоже; быстро переулок кончился, и началась Старая улица поперек переулка. Свернув на нее, уже увидев частные хозяйства и поля впереди, Пишванин мигом перекрестился на красивую, в русском стиле, бело-зеленую Иверскую церковь и сказал: «Дай уйти». Отстрелял в воздух три патрона и побежал во всю прыть. Бежать некоторое время нужно было по прямой, выстрелы уже раздавались позади, но летчик о них не думал. Он летел по дороге, а вскоре город кончился, и Пишванин нырнул в голые ветки кустов.
***
Вечером он шел вдоль путей; покуда мог, держался ближе к голым кустам и деревьям, чтобы его не заметили из проезжающих составов. Погони уже давно не было. Пишванин шел в сторону Ельца, надеясь запрыгнуть на остановившийся у какой-нибудь станции поезд.
Воздух вдруг стал знобить, как июльский, снега почти все растаяли. Пахло овсом и навозом, сыростью, жидкой грязью и свежестью. Солнце почти село, воздух был серый и густой. Тучи заволокли небо, кругом стало черно, непонятно, где идешь. Вдруг хлынул дождь. Пишванин поджал плечи и поднял было свой мешок над головою, но все равно в минуту промок. Так он шел еще минут сорок, стараясь побороть омерзение от мокрой рубахи, прилипшей к телу, унять схвативший болезненный холод и злобу. Замаячили избы и огни, показалась небольшая станция.
Серый густой воздух насквозь пробивался миллионами и миллионами ледяных струй. Небо готовилось атаковать землю и, как германец в 1915-м, подготавливало себе путь исключительно превосходящей артиллерийской силой. Дождь лил страшнейший, пути бы мигом подтопило, не находись они на высокой насыпи. Пишванин чуть не терял сапог в вязкой и глубокой грязи, в которую превратилась земля ниже насыпи, а потому залез к путям и пошел по ним. Увидеть его сквозь ливень не могли, однако поезд, совершенно не слышимый в грохоте воды, мог его сбить. Шел летчик недолго, остановился у станции, которую заметил издалека, и сел на скамью.
Никакой крыши над головой не было, но о том Пишванин и не думал. Он только сидел, склонив промокшую голову от усталости. На станции никого не было. К ближайшей деревне вела дорога, заплывшая, словно болото, воды явно по колено или по пояс. Летчик сидел и смотрел на эту дорогу без какого-либо яркого чувства, которое может вспыхнуть в душе человека в такой момент. Казалось, что он просто ждет свой поезд или же ждет окончания дождя, ждет, пока серые облака развеются и небо станет ясным, хоть и черным, ночным. Станет видно звезды…
В густой окружающей черноте не было видно ни железной дороги, ни столба или ствола дерева, — бурые тучи сковали небо. Дождь. Сильный, равномерный, без грозы, упавший как-то вдруг, как-то без прелюдий, все лил и лил уже скоро час.
Но, наконец, он стал стихать.
Револьвер, как ни прячь его под гимнастерку или в сапог, промок намертво; Пишванин боялся, что с английской игрушки смыло всю смазку. Как только дождь стал совсем тихим, летчик взял свой парусиновый мешок, достал оттуда мокрый хлеб, небрежно разломил и стал есть. С хлебом покончил быстро, запил водой из баклажки.