Диктат Орла
Шрифт:
Только агнца убоится — волк,
Только ангелу сдается крепость.
Торжество — в подвалах и в вертепах!
И взойдет в Столицу — Белый полк!
Марина Цветаева
Наивно-безмятежный Михаил лежал на старенькой кушетке в новой комнате. Комната была светла и свежа; окно открыто, и с улицы к подоконнику склонялась сирень — аромат стоял стойкий. Младший Геневский был почти что счастлив, он бы наверняка согласился с Игорем Северяниным — «сирени запах жуток. Он грудь пьянит несбыточной весной», — но его не читал. Геневский стихов не читал никаких, но чувствовал тот же дух в — «Поет Июнь, и песни этой зной палит мне грудь, и грезы, и рассудок». Михаил забросил руки за голову и улыбался в белый потолок. Несколько месяцев он жил
Но домой Геневский пойти не мог. Поместье с апреля 1918 года стояло пустым и окончательно заброшенным. Матвей, наверное, ни разу там не бывал после переезда. А жить у самого Матвея с Варварой не представлялось возможным — старший брат арендовал две небольшие комнаты на четвертом этаже, для себя и для сестры; Михаил не хотел нарушать их спокойствия своим лишним телом. Тут на помощь пришла Ставка — Деникин, или кто-то из его Особого совещания (тут Геневскому было все равно) распорядился найти для офицера комнату. Комнату «изъяли» у богатой семьи ростовского адвоката; в кавычках, потому как семья освободила комнату добровольно и была очень рада поселить у себя офицера. К слову, Михаил к июню 1919 подрос уже до капитана, но за братом не поспевал — тот был уже полковником.
Младший Геневский был бодрым, отдохнувшим и стойко принимал все атаки нового знойного лета. Как пылало это лето! Как дышала свободной искристой и светлой грудью жизнь! Немцев в Таганроге уже не было. Таганрог сделался столицей всего Юга России — здесь жил Деникин и находился его Штаб.
В комнате оставалась старая плетеная кушетка со множеством дыр и сильно качающимися ножками; хозяева хотели ее выбросить, но младшему Геневскому она так понравилась — только на ней и лежал все время своего больничного отдыха. Он стелил на кушетку белую простынь, о чистоте и белизне которой заботился до крайности, клал сверху себя и ничем обычно не укрывался. Лишь в редкие дождливые вечера он накрывался шинелью по старой привычке. Окно было открыто всегда, и Михаилу казалось проще закрыться шинелью, чем лишить себя дыхания улицы. Шум приличного людского потока сделался ему необходимым; правильного, спокойного и честного человека нужно было видеть постоянно, чтобы знать — такой человек еще не перевелся. Да и ветки сирени опускались уж слишком близко к окну — не закроешь, не помяв.
Семья адвоката, у которой жил Михаил, встретила его радушно до глупости, кормила на убой и каждый вечер упрашивала рассказать что-нибудь о фронте и боях. Адвоката самого дома не было. Он жил в Ростове и работал в структурах Донского Войска. Семьи же его оставалось пять человек: жена и четверо детей: старшая дочь, лет девятнадцати, молчаливый парень лет четырнадцати и два мальчика-близнеца семи лет.
Михаил, как уже было сказано, не любил особо разговаривать, но тут, когда на него с жадным ожиданием и восторгом смотрело пять пар глаз, он не мог отказать. Несколько месяцев он упражнялся в красноречии, повествуя то о Галицийских битвах и осаде Перемышля, то о Втором Кубанском походе и усталых пыльных офицерах, взявших Екатеринодар. Он рассказал как о своих фронтовых друзьях на Германской войне, так и об уже известных нам Туркуле, ставшем полковником, Покровском, ставшем подпоручиком, о Маркове и Быке и обо всех других, кто уже отдал Богу душу и кто еще не успел. Через месяц он пересказал ну уж вообще все, что мог выдать его слабый на повествование язык, да еще по два раза, и ему приходилось вспоминать слабо знакомых людей или тех, кого он видел раз или два. И даже такие рассказы о случайных встречных, рассказы в три предложения, вызывали восторг на лицах слушающих. Семилетние мальчики-близнецы, нередко вскакивали, брались за игрушечные деревянные сабельки и принимались с по-детски нахмуренными лицами наступать на большевиков и немцев. Скромно, не умеючи повествовавший Геневский единственно в это время громко смеялся, отчего все решили, что он любит детей. Детей Геневский, кажется, не сильно любил, но после открытия этого «факта», к нему стала приходить старшая дочь адвоката. Она приносила ему утром завтрак, фрукты днем и приглашала на общую прогулку по вечерам. Почти всегда, принеся тарелку с виноградом, она задерживалась и о чем-то рассказывала сама. Первое время она пыталась расспрашивать Геневского о его подвигах наедине и даже переходить на более личные темы, но Михаил в такой обстановке был более чем апатичен, лежал на той кушетке и отвечал вяло. Девушка эта казалась ему милой, белый сарафан делал ее грациозной, а улыбка, восторг и чуть не открытая увлеченность как нельзя лучше красили ее и без того чудесное личико. Но Геневский слабо смотрел на это лицо; он благодарил за завтраки и через раз ходил гулять по бульварам и набережной, но на девушку смотрел лишь как на представителя тех правильных и настоящих людей, которых он
На часах одиннадцать тридцать. Михаил встает с кушетки, оглядывает себя в шикарном старинном зеркале — он похорошел и помолодел за месяцы ленивого отдыха. Но сегодняшний день — особенный. Последний. Весь Таганрог, если внимательно вглядываться в лица людей, был живым и настоящим почти по одной причине — все они предвкушали окончательную победу Вооруженных Сил Юга России над большевиками. В каждом спешащем на службу чиновнике, в каждом подметающем обочины дворнике, в каждой вдове-лавочнице и в каждом крестьянине, испытавшем на себе военный коммунизм, горело это ожидание: скорей бы, скорей бы вернули Москву!
Потому последний, особенный день был для Геневского таким важным — завтра он возвращался на фронт. Михаил странно смотрел на возвращение, казалось, что он едет в теплый и сытный дом, к своим родным, — ни в коем случае не забывал своего брата и сестру, своего города, но ему было необходимо ехать туда, где он был нужен.
Последний день Михаил ходил не по-военному, в обычном костюме, последний день он жил в этой комнате, последний день наслаждался этой веткой сирени и жарким летом Таганрога. Но город пылал и благоухал еще по одной причине — Варвара выходит замуж.
Жених ее, поручик Лотарев, был молодым человеком двадцати четырех лет, офицером Сводно-гвардейского полка 5-й пехотной дивизии. Честно говоря, Геневский не видел ничего удивительного или трепетного в том, что сестра его выходит замуж. Женитьбу сестры он считал таким же естественным и чуть не бытовым событием, как рождение, крещение и смерть. Вдобавок к этому, Михаила очень заботила война и стремление к Москве — так что на жениха-поручика мозг его слабо отвлекался.
Михаил неосознанно доверился брату. А брат, кажется, был уверен в Лотареве, как в себе самом. Свадьба должна была случиться только через неделю, так что Михаил на нее не успевал, впрочем, он и не думал, что может позволить себе задержаться; сегодня же намечался ужин в условно семейно-дружеской компании: Михаил, Матвей, Варвара, ее жених, две подруги Варвары из гимназии, прапорщик Бык, отправляющийся на другой день с Михаилом, и сослуживец Матвея — старый полковник. Сам Матвей направлялся Ставкой в Харьков в штаб Харьковской области; на свадьбу сестры он сам едва успевал. А после самой свадьбы, дня через четыре, поручик Лотарев отбывал к гвардейцам — Таганрог шел в последний бой.
Сестра была олицетворением всей таганрогской весны, уже в который раз бегло озарившей лица Геневских. Но даже так было тоскливо слышать ее возбужденные рассказы о переезде в Петербург вместе с женихом; у Лотаревых уже не было ни одного поместья, но в столице оставались доходные дома — в наступающей поре незыблемости частной собственности они надеялись их вернуть. Лицо у Лотарева было честное — прямо как золотой рубль: он выглядел на ту же стоимость — главное, чтобы не случилась инфляция. Сестра общалась с ним почти ровно, как с братьями — словно он был ей третьим братом, с которым она росла все девятнадцать лет. Но то были лишь, разумеется, вернувшиеся манеры — она знала жениха лишь пару месяцев, и наедине пыл рушил образ привыкшей сестры, не нарушая порядочности.
Михаил в тот вечер был в полнейшей прострации и забытьи и себя не помнил. Кажется, он был даже особенно словоохотлив и весел. Все казалось ему радостью, каждый встречный был другом, которого он тут же забывал. Перед тем, как прибыть на вечер к брату (Геневский, по рассеянности или по особенному возбуждению, думал, что просто идет в гости к брату, а не прощаться с сестрой и благословлять ее на свадьбу), Михаил вдоволь нагулялся с дочерью адвоката. Он все шутил и даже вдруг купил ей цветы у уличного торговца — адвокатская дочь расцвела краше букета, но Михаил и этого не заметил. Он все шел и восхищался миром — то целых двадцать минут говорил о своей распускающейся сирени, словно в самом деле сделался поэтом, то вещал о ночной красе кубанских степей. То он вдруг бросался разглядывать мир в упор и говорил обо всех скамейках, голубях, вывесках и офицерских саблях, качающихся у пояса. Он лишь боялся упоминать фронт, боялся, что если сейчас он наговорит о нем чересчур много, то назавтра уже остынет.
Понятное дело, что почти четыре месяца отпуска сильно наскучили Михаилу, который чувствовал, что дело делается без него, — а он там нужен. Но даже так могло показаться, что Михаил пребывает в слишком возбужденном и помешанном состоянии.
Матвей, встретив брата на пороге своих комнат (Михаил сбежал от спутницы в подъезд дома брата, чуть не забыв попрощаться), так прямо и сказал: «Брат, в своем ли ты уме? Ты разве водки выпил?», — Михаил постарался его успокоить, но весь вечер вел себя точно так же. Сперва он просто сидел с сестрой и ее подругами, продолжая рассказывать им фронтовые истории и какие-то чуть не пошлые анекдоты. Девушки смеялись, но сразу заметили странность Михаила. Водки он, в самом деле, не пил и с ума, кажется, не сошел; он просто отпустил свой характер на волю, руководствуясь одной-единственной мыслью: раз скоро конец, то все нормы — долой. Вероятно, он верил, что «конец» это конец гражданской войны и взятие Москвы. Вероятно, что конец был другой… Впрочем, позже об этом.