Диктатор
Шрифт:
Все конфискованные продукты — половина, четыре пятых и девять десятых — направляются в наши детские дома и госпитали. Будет актом высокой справедливости, что Кортезия, виновная в бедствиях наших детей и раненых, хотя бы частично возьмёт на себя заботы о них.
Мы предлагаем Кортезии организовать у себя Администрацию Помощи военнопленным, членами которой должно стать само государство, благотворительные товарищества и родственники пленных. В Администрацию Помощи войдёт — без денежных и продовольственных взносов — и Министерство Милосердия Латании.
Чтобы не появились сомнения, что конфискованная часть помощи идёт на детей и раненых, мы разрешаем инспекторам Администрации Помощи въезд в Латанию для контроля детских учреждений
Чтобы информация о пленных стала доступной каждому, инспекторам помощи разрешается производить снимки в лагерях, встречаться и беседовать с каждым пленником. Будут ежедневные передачи по стерео из лагерей на Кортезию и другие страны со снимками военнопленных и их краткими обращениями к родным.
Ещё раз повторяю: ни одна моя мысль, ни одно моё пожелание не нашли выражения в проекте Бара, Гонсалеса и Пустовойта. Говорю это потому, что впоследствии это все связывали со мной, не как с вдохновителем — вдохновителем был Гамов, это все понимали, — а как с главным исполнителем. Я сейчас жалею, что тройка создала план без моего участия, — я бы мог гордиться собой. Даже Гамов не представлял себе полностью грандиозное значение того, что мы предпринимали. Если можно датировать великие перемены в мировой психологии каким-либо определённым днём, то день декларации о военнопленных больше других для того годился. Миру открылись неведомые дороги, человечество повернуло на них.
Но ещё были сомнения. Я обратился к Павлу:
— Полковник Прищепа, вы не опасаетесь, что среди кортезов, которые хлынут в лагеря военнопленных и госпитали, окажутся новые войтюки? И они могут быть удачливей.
Павел усмехнулся.
— Пусть приезжают. В армию их не пустим, заводы будут для них закрыты. Мы больше узнаем от приехавших кортезов об их секретах, чем они о наших.
— План пронизан духом мира и милосердия, это хорошо, — продолжал я. — Но примут ли его кортезы? Захотят ли спасать своих военнопленных ценой снабжения из-за океана наших госпиталей и детских домов? Интересы войны вступают в злое противоречие с заботой об уже потерянной армии. Наше милосердие для Аментолы хуже нового поражения на полях сражений. Он может пренебрежительно отвергнуть его.
— Не будет ни того, ни другого! — воскликнул Вудворт.
Я часто упоминал, что на заседаниях Ядра Вудворт обычно молчал. Вспоминая сейчас те дни, запоздало удивляюсь, как удавалось Вудворту выносить своё двойственное положение среди нас. Он изменил своей родине политически, а не потому, что возненавидел её. Душа его страдала от разрыва. И не всё у нас ему нравилось, он не раз об этом говорил. Прикидывая его положение на себя, поёживаюсь — я не хотел бы оказаться в его роли. Вероятно, поэтому он так редко высказывался на совещаниях — честно выполнял свои обязанности, но жара в пылающий огонь государственной вражды не добавлял.
Сейчас он говорил со страстью, редко звучавшей в спокойном голосе. Его землистые щёки охватил румянец. Он произнёс панегирик своей родине, нашему нынешнему врагу. Да, Аментола сделал бы всё возможное, чтобы не участвовать в спасении военнопленных от голода и болезней. Да, он предал бы свои разбитые армии, списал бы их в мёртвый расход, этого требует непосредственная выгода продолжающейся войны. Но нет у Аментолы таких возможностей! Он примет наш план. Он знает свою страну. Кортезы — великодушный народ. Они не только могущественны, но добры, душевно отзывчивы. Могучая пропаганда десятилетия изображала Латанию гнездом вероломства и недоброжелательства. Они ждали от нас только зла и совершили великое зло нам и всему человечеству, чтобы предотвратить зло, которое могли бы совершить мы. История часто похожа на пляску
Вот так говорил, взволнованно и убеждённо, Джон Вудворт, наш немногословный министр внешних сношений. Мы понимали грандиозность задуманного дела, но видели и тысячи затруднений, он их игнорировал: он лучше знал свой народ, от которого отвернулся.
— Исиро, теперь вы главная пружина событий, — сказал Гамов. — От вашего стерео зависит, удастся ли поднять кортезов на ухудшение своей военной обстановки ради облегчения жизни военнопленных. Аментола ведь не считает войну завершённой.
Аментола вскоре показал нам, что отнюдь не потерял надежды на победу. Его сконцентрированные на островах у побережий Клура водолётные дивизии нанесли жестокий удар по нашим прифронтовым городам. До Адана они не добрались, от Забона их отогнали, но несколько поселений превратились в развалины. И это были мирные города, не крепости, не промышленные центры. Но для Аментолы после катастрофы в Родере и Патине была не так важна серьёзность победы, как её красочность. Он добивался эффекта, а не эффективности.
Я сидел у Пеано, когда вошёл Гамов. Мы рассматривали картины нападения на мирные города. Это были съёмки кортезов, Аментола показывал, как кортезы мстят за позор поражения. И мы увидели, как неповоротливые машины тяжело отрываются от грунта, как уже в воздухе выстраиваются в треугольники и равносторонние углы и — не встречая сопротивления — летят, летят, летят на несколько городков, приговорённых к казни… На экране бежали обезумевшие женщины, пронзительные детские голоса заглушал гул водолётных дюз, и всё поглощало пламя, и надо всем вздымалась горячая, удушающая пыль — мы в отдалении от места казни ощущали эту огненную пыль ноздрями и глоткой.
— Пеано, покажите, что там теперь, — хрипло проговорил Гамов. Он побледнел, по лбу и щекам струились тонкие ручейки пота — он физически задыхался от пыли, бушевавшей на экране.
— Наше стерео, сегодняшнее утро, — хмуро сказал Пеано.
На экране догорали зажжённые ночью дома. Водомётные машины заливали пылающие улицы. За ними уже не было жара, только мёртвые, исходящие синим паром строения. Раненых вносили в санитарные машины, одна за другой они уходили в другие города. Трупы рядами укладывали на площади — окровавленные, обожжённые тела, кто без рук, кто без ног, кто с изуродованным лицом… Но всего страшней мне увиделась девочка лет восьми, её положили на спину, отдельно ото всех. Она не была изуродована, даже не обгорела, ни одно пятнышко крови не загрязняло её светлого, празднично нарядного платья… Она казалась только спящей, но судорога взметнула её ручонки вверх, она простирала их к небу, она молила о пощаде, она защищалась этими слабыми ручками от гибели, грянувшей с неба… Гамов скорчился рядом со мной, что-то шептал. По лицу его текли слёзы. Он не стирал их.
— Семипалов, Пеано, это нельзя простить! — простонал он.
Я знал, что он воззовёт ко мне и к Пеано о мщении. И ничего я так в жизни не жаждал, как мщения! Вечно будет в моей памяти эта девчонка простирать к небу окостеневшие ручки, вечно будет молить о пощаде, вечно будет умирать от внезапного ужаса, вечно, вечно не будет ей спасения, которое она так страстно, так беспомощно призывает!.. Это нельзя было оставить безнаказанным!
— Мы не простим, — мрачным эхом отозвался Пеано. — Напасть на водолётные базы кортезов и превратить их в груды камней и облака пепла!