Диктатор
Шрифт:
А на дорогах Патины, Ламарии и Родера, по которым сутки двигались, а потом замерли эшелоны помощи, выстроилось чуть не всё свободное от работ население. Я закрываю сейчас глаза и вижу, всё снова вижу тысячи водоходов в людских стенах, сотни тысяч людей, женщин, детей, мужчин, молчаливо следящих за движением машин, столь же молчаливо стоящих у замерших эшелонов. Я уже писал, как выразительно бывает молчание. Каким удивительным содержанием наполнены разные оттенки тишины, но ничего равного молчанию тысяч людей, выстроившихся по дорогам трёх стран, я раньше и вообразить себе не мог. Молчали и водители
Конечно, политики не молчали. В Патине, где слово ценится больше, чем в любой другой стране, по местному стерео являлись народу и Вилькомир Торба, и Понсий Марквард, и величественная Людмила Милошевская — и каждый что-то говорил о том, что завтра ожидать миру. И, наверно, в их речах было много умного и дельного, но Омар Исиро не доносил их речи до нас, это, он считал, были мелочи. Не донёс он нам и обращение Путрамента к нордагам, а в нём были, я узнал потом, важные мысли о послевоенном устройстве, впрочем, они поглощались главной мольбой президента: «Дети мои, нордаги, наступил час величайшего испытания, пусть каждый станет достойным самого себя!» Призыв, по-моему, довольно туманный, но неопределённость, почти иллюзорность действует на иных гораздо сильней чётких, строго очерченных настояний — Путрамент хорошо знал свой народ.
В полдень я пошёл на избирательный участок, подал своё «нет» и срочно созвал Ядро.
— Голосование ещё не кончилось. — сказал я. — Но итог несомненен. Мы потерпели государственное поражение. Народ в массе за Гамова и готов совершить жертву в пользу врагов.
— Что до меня, то я поражения не потерпел. — подал реплику Гонсалес. Он холодно смотрел на меня. И я снова — в который раз — отметил чудовищное несоответствие внешности и сути у этого человека, и каждый раз оно поражало меня всё сильней — высокий, широкоплечий атлет с нежным лицом, почти ангельская доброта в глазах и чёрная ненависть в душе. Он, конечно, победил, он проголосовал за помощь, когда Гамов потребовал её, но сейчас и он не радовался своей победе, это было ясно. Он был холоден, отстраняюще холоден, почти печален.
Я обратился к министру информации:
— Исиро, результат голосования точно вы узнаете завтра?
— К полночи все голоса будут подсчитаны.
— Точность сейчас необязательна, важно не ошибиться в сути.
Омар Исиро ответил без раздумья, он ждал такого вопроса:
— Думаю, восемьдесят из ста высказались за помощь.
— Вы слышали, Готлиб Бар? — сказал я. — Не будем ждать окончательного подсчёта. Прикажите эшелонам помощи переходить границы Клура.
Я редко видел Бара взволнованным. Сейчас он до того волновался, что не смог сразу ответить. Ответственность за великое политическое решение была ему не по плечу. Он не говорил, а мямлил:
— Понимаю… Но как объявить? Ваш приказ? Решение Ядра?
Я засмеялся — так он был смешон в своей запоздалой нерешительности.
— Решение народа, а Ядро только формулирует выводы из этого решения. Надеюсь, никто не против? Исиро, подготовьте мою передачу. Я больше всех сопротивлялся помощи, мне, стало
Я пошёл к выходу. Меня задержал Гонсалес, он выглядел так, словно обнаружил во мне что-то неожиданное.
— Семипалов, не хотите прежде посовещаться с Гамовым?
Я пожал плечами.
— Зачем? Гамов болен. Если я пойду совещаться с ним, он подумает, что у меня сомнения. Всё это лишние тревоги. Моя речь успокоит его.
Исиро ожидал в дверях. Но Гонсалес опять задержал меня.
— Семипалов, знаете, как вас называют среди сторонников Гамова?
— Вы имеете в виду Сербина и его приятелей? Они меня ненавидят. Чёрт не нашего бога, вроде бы так?
— Именно так. Они не понимают вас. Я тоже не всегда вас понимаю, Семипалов.
— Спасибо за признание. Оно мне пригодится, когда я предстану перед судом вашего трибунала. А что до чертей, своих и чужих, то все мы верные дьяволы своего божества.
— Не так. Есть черти и есть ангелы. Хороший Господь достаточно широк, чтобы вместить в себя противоречие. Слуги ему нужны разные.
И ангелоподобный Гонсалес улыбнулся самой ангельской из своих улыбок. Среди всех помощников Гамова только этого страшного человека, Аркадия Гонсалеса, я искренне побаивался и открыто не любил.
10
Речь в многократных повторениях пошла в эфир. Теперь я был вправе спокойно идти к Гамову. Я пришёл, не предупреждая заранее. Сербин в своём закутке зашивал что-то из одежды. Он вскочил, выкрикнул какое-то военное приветствие, я, не слушая и не здороваясь, прошёл дальше. Гамов сидел на кровати, пожилая медсестра Матильда что-то втирала в его обнажённую руку. Он оттолкнул её и поднялся. Лицо его излучало радость. Здоровым он, однако, не выглядел, я сразу отметил, что до настоящего восстановления ещё далеко. Он, сразу стало ясно, сам не понимал в эти первые часы ликования, что ему не до работы, зато я определил: ещё не время мне сдавать государственные дела. На нашем разговоре это, впрочем, не сказалось — я хорошо знал своё истинное место.
— Спасибо, Семипалов! — сказал он горячо и сделал знак Матильде, чтобы вышла. — Отличная речь! Вы сделали больше, чем я мог ожидать.
Я не хотел, чтобы у него создалось превратное представление о моём реальном отношении к собственным поступкам.
— Вынужденная речь, Гамов. По-прежнему считаю, что мы совершаем большую ошибку. Но что сделано, то сделано.
Он засмеялся. Он показал мне смехом, что понимает, как мне было нелегко, и надеется, что, отступив в споре, я и дальше буду идти по предписанному пути. Всё же он уточнил:
— Не считаете ли вы, что я должен выступить по стерео? И возвратиться к делам? Вам сейчас очень трудно…
— Трудно, да. Но ещё трудней будет, если вы, преждевременно вернувшись, вскоре опять свалитесь. Самые важные события впереди, они потребуют вашего непосредственного участия. А что до эфира… Поблагодарить народ за веру в вас, конечно, нужно. Но не дольше того, что разрешат врачи. Говорить будете из этой комнаты.
Он сказал с волнением, которого не мог сдержать:
— Я сделаю всё, что вы прикажете. Я верю в вас.