Дисней
Шрифт:
Ригведа пошла еще далее, сравнивая красоту песни с мычанием молочной коровы, как и в одном четверостишии Hala говорится, что отвести глаза от красавицы так же трудно, как малосильной корове выбраться из ила, в котором она завязла. Все это было так же естественно, как образы убиваемых или околевших животных, которые вызывает у Гомера смерть того или другого героя (Ил. XVII, 522; Од. XX, 389; Ил. XVI, 407), когда, например,
Etc. ad infinitum [21] .
Такова эта стадия, где «оживотниванье» (процесс, обратный «очеловечиванью» обезьяны, идущей вперед) человека с эффектом воссоздания чувственного строя мышления ведется не через отождествление (см. вторая стадия – Вогого), а через уподобление.
Чувственный эффект получается лишь при чувственном «погружении» в уподобляющее.
Это решающее в плане подмены человека – животным и животного – человеком.
Неожиданность для нас «апоэтичных» сравнений (корова, овца, муха) зависит от того, что здесь оценка животного взята в первично-хозяйственном его значении. (Корова – питание, овца – шерсть etc.)
21
И так до бесконечности (лат.).
Для общества с достаточной «табелью о рангах», каким были греки, это очевидная пережиточная – а поэзия всегда <на> шаг позади в сознании – стадия, когда отсутствовала подобная «табель о рангах» – моральная, эстетическая, если угодно, классовая (!) в отношении явлений природы. «Благородные» и «неблагородные» металлы – отражение классово дифференцирующегося общества. «Вьючный скот» и «вольный» сокол – тоже.
То же в эстетической оценке.
Корова – прежде всего кормилица, а эстетическая оценка ее меньшей, чем у лани, грации еще не фигурирует. Овца – так же.
«Рангов» нет. Каждое животное <взято> по непосредственному своему признаку полезности, нужности.
Даже муха < оценивается> по качествам своим, полезным к заимствованию: например, настойчивость – с ее позиций, а не навязчивость – с наших позиций!
Вовсе же отсутствует момент обратной проекции – элементов человека и черт его – на животных.
О «социальных теориях» уже сказано. То же о моральных. Когда отдельные для человека черты оказываются если не единственными и исчерпывающими, но ведущими для целой разновидности животного: храбрость барса, хитрость лисы, нечистоплотность свиньи (хотя она в луже от потребности в чистоте и упразднении возможных паразитов!). Упрямство осла, тупость овцы.
Эта черта обратной проекции имеет такую же предстадию в мифах воплощения людей в животных. Непосредственно.
И поэтому очеловечиванье животных в этом морализующе-басенном ладе имеет чувственно-питающим подтекстом свое ответвление тотемического поверья в «фактическом возврате» в животное.
Ср. Веселовcкий, «Поэтика сюжетов» (1897–1906): «Превращение в зверей и растения в мифах и сказках как обратный тотемическим представлениям процесс…» («Историческая поэтика», с. 524).
Этим методом очеловечиванья животного Disney прямо пластически и действенно достигает воплощения того, что существует в поверьях Вогого:
индейцы племени бороро считают, что они одновременно
павлин и попугай, волк и лошадь, ночной столик и пляшущее пламя Disney’я – действительно, одновременно и тождественно и животное (или предмет, или птица) и человек!
Сознательному логическому уму непостижимая формула бороро, очевидная в чувственном мышлении, – здесь, в попугае Диснея, осязательна, действенна и, конечно, целиком погружающа в глубину строя чувственного мышления.
Анимизм
Беру определение Веселовского из статьи «Психологический параллелизм и его формы в отражениях поэтического стиля» (NB. Полемику по поводу «параллелизма» веду с А.Н. Веселовский в другом месте, здесь же пользуюсь лишь фактическим материалом приводимых иллюстраций и общими положениями, бесспорными):
«Человек усваивает образы внешнего мира в формах своего самосознания; тем более человек первобытный, не выработавший еще привычки отвлеченного, необразного мышления, хотя и последнее не обходится без известной сопровождающей его образности. Мы невольно переносим на природу наше самоощущение жизни, выражающееся в движении, в проявлении силы, направляемой волей; в тех явлениях или объектах, в которых замечалось движение, подозревались когда-то признаки энергии, воли, жизни. Это миросозерцание мы называем анимистическим…» («Историческая поэтика», с. 125).
(Определение Levy-Br"uhl’я – партиципационное – и другие определения, вытекающие из положения недифференцированности сознания, отражающего недифференцированную социальную среду, мне нравятся больше. Привести их37.)
Это миросозерцание «покоится на сопоставлении субъекта и объекта по категории движения…» (NB. «Сопоставления» еще нет. Ибо нет еще дифференциации субъективного и объективного. И «одушевление» природы отсюда и проистекает: я и природа одно и то же, дальше – одинаковое, еще дальше – подобное. До стадии ощущения разного все они работают на одушевление природы, на анимизм. Это надо очень резко оттенить и принципиально отточить.)
«…По категории движения, действия как признака волевой жизнедеятельности. Объектами, естеетвенно, являлись животные; они всего более напоминали человека: здесь далекие психологические основы животного аполога; но и растения указывали на такое же сходство: и они рождались и отцветали, зеленели и клонились от силы ветра. Солнце, казалось, также двигалось, восходило, садилось, ветер гнал тучи, молния мчалась, огонь охватывал, пожирал сучья и т. п. Неорганический, недвижущийся мир невольно втягивался в эту вереницу… он так же жил…» (с. 126).
Подвижный рисунок Диснея именуется по-английски… animated cartoon.
И в этом названии сплелись оба понятия: и «одушевленность» (anima – душа), и «подвижность» (animation – оживленность, подвижность).
И действительно, рисунок – «одушевлен через подвижность».
Даже это положение неразрывности – единства – одушевленности и движения уже глубоко «атавистично» и совершенно в соответствии со строем первобытного мышления.
Мне самому пришлось об этом писать на основе материалов северной мифологии – об этом единстве в связи с божественными функциями, которые нордический мир приписывал отцу богов – Одину-Вотану, этому продукту «анимизации» сил природы.