Диснейленд
Шрифт:
Спорт тоже нагонял на меня тоску. Я не был поклонником спорта. Выдающиеся профессионалы редко энтузиасты своего дела. Я это заметил. Не знаю, почему так получается. Может, они не забывают о тех мучениях, через которые должен пройти каждый, кто хочет достичь выдающихся результатов. Может, из скромности. Может, играет роль то и другое. Любой энтузиаст своего дела всегда казался мне несколько подозрительным.
Спорт – моя профессия. Даже нечто большее. У меня есть все основания считать себя выдающимся специалистом в этой области. Второе место в чемпионате Европы позволяло мне так считать. Я был бы, вероятно, даже чемпионом, если бы накануне соревнования по бегу не просидел допоздна с фордансерками в ночном ресторане в одном из фешенебельных кварталов города, где проходил чемпионат. Не знаю, чего ради я там торчал. Фордансерки оказались глупыми, манерными кривляками и совсем меня не забавляли.
Впрочем, довольно о званиях, наградах и прочей чепухе. С этой
Нет. У меня не было оснований благодарить отца. Я был для него чем-то вроде скаковой лошади. Но я плевал на это. Плевал и на то, как он ко мне относился. Но плевать на то, как сложится моя судьба, я не мог. Как она должна была сложиться? Если бы я мог предвидеть! Меня обуревали желания, стремления, страсти, в которых я не мог разобраться. Иногда я мечтал совершить героический поступок. И назло самому себе хотел, чтобы он остался неизвестным миру и человечеству. В противоположность идиоту Герострату.
Спорт, которым меня заниматься заставили, заменил мне все то, чего меня лишили. Подобно приговоренному к каторжным работам, я находил в нем компенсацию за утраченную свободу.
Нет. У меня не было оснований благодарить отца за то, что с помощью спорта я как-то нашел свое место в жизни. Заодно я презентовал ему имя. Прежде меня спрашивали, не сын ли я известного адвоката. Потом к нему обращались с вопросом: не отец ли он известного легкоатлета? Бог с ним! Это был его последний и, может быть, единственный повод к самодовольству.
Когда мне было двенадцать лет, сальто представлялось мне столь же обычным, как прогулка по Плантам. [1] Отец спивался. Он даже не знал, в какую школу я ходил. Не знал, учусь ли я вообще. Когда мне надо было проплыть стометровку кролем, он сам замерял мне время. Однажды он был настолько пьян, что ухнул в воду вместе с секундомером. После этого он стеснялся появляться на тренировках, и это доставляло мне такое облегчение, что я даже полюбил плавание. Но как-то он заявил, будто плавание – глупейший вид спорта, и я должен заниматься боксом. Он невзлюбил плавание потому, что свалился в воду. Бокс не интересовал меня. Собственно говоря, меня по-настоящему ничего не интересовало. По натуре я был абстрактным мечтателем, мне бы родиться сыном миллионера и путешествовать по свету на собственной яхте, восторгаться заходом солнца на различных широтах. Но мой отец был не миллионером, а слюнтяем, и это, пожалуй, к лучшему: благодаря этому я стал спортсменом, что помогло мне как-то утвердиться в жизни. Итак, спорт меня не интересовал и не увлекал, а единственно, что меня действительно занимало, – курган Костюшки. Вернее, не столько сам по себе курган, сколько то, что находится за ним. Когда я спрашивал об этом, мне нетерпеливо перечисляли географические пункты: Беляны, Скавина, Тынец, Лянкорона, и так далее. Но меня интересовало совсем другое, а что именно – я не мог объяснить, поэтому меня называли чудаком. Я любил глядеть на курган Костюшки, особенно на заходе солнца, я любил представлять себе сияющие миры, которые скрываются за ним. Миры, отличные от того мира, в котором я жил, полные неведомых образов и красок, где мне бы все благоприятствовало. Не сделайся я спортсменом, я наверняка свихнулся бы.
1
Бульвар в Кракове.
В школу я ходил только благодаря слюнтяю номер два, маменькиному доктору. Он поинтересовался, чем я занимаюсь помимо плавания и разных трюков вроде сальто. Когда он узнал, что остальное время я бью баклуши, то определил меня в школу. Мать восприняла это как личное оскорбление. Разразился дикий скандал. Агнешка по временам вела себя точно так же, как тогда моя мать. Ну, я сам обошелся с Шиманяком нисколько не лучше. Маменькин доктор своим примером доказал мне, что трусы в конечном счете всегда проигрывают. Он считал необходимым определить меня в школу, но боялся сказать об этом матери, понимая, что она воспримет это как выпад. По своей наивности он полагал, что, поставив ее перед свершившимся фактом, избежит скандала. Он был невероятным слюнтяем. Он выходил из комнаты, когда мать спрашивала меня, как дела
Шиманяк продолжал интересоваться моим учением. Когда я получил аттестат зрелости, он посоветовал мне поступить в архитектурный. Он сказал: «У тебя есть способности к рисованию. Смотри, не растрачивай себя попусту. А то еще станешь художником и начнешь малевать лица без носов или одни торсы с глазами. Ну и что дальше? Сопьешься и вообще перестанешь быть мужчиной. Если у тебя есть способности, надо проявить их в каком-нибудь практически полезном деле. Иди в архитектурный». И я пошел, хотя архитектура меня не интересовала. И так всегда: всякий раз я безропотно покорялся тому, к чему меня вынуждали. Я подчинялся обстоятельствам. И безвольно плыл по течению. Я не был лишен воли и характера. Но мои воля и характер проявлялись под действием навязанных извне и последовательно развивающихся событий. Они теряли силу и смысл, когда я пытался вырваться из этого заколдованного круга.
Если бы меня спросили, верю ли я в судьбу, я ответил бы, что нечто подобное, возможно, и существует. Однако это не сверхъестественная сила, а стечение обстоятельств. Обстоятельства начинают взаимодействовать, когда мы еще не отдаем себе в этом отчета и не имеем возможности противостоять им. Можно ли противиться судьбе? Тогда требуется противопоставить ей собственную настойчивость, выработать свою правду и отвергать всякое вторжение правд чужих и банальных.
Шиманяк был так ко мне привязан, что я даже подумывал, не педераст ли он? Но мои подозрения развеялись, когда в один прекрасный день он пустил себе пулю в лоб из-за Лели, по кличке «Фиат-1100», жуткой шлюхи, которую каждый мог взять в ресторане «Феникс» за гроши. Он свистнул у милиционера пистолет во время матча с «Гвардией». Милиционер отсидел за это. Шиманяк был одинок, и его терзали неразрешимые комплексы, несбыточные мечты. Мой отец – слюнтяй и интеллигент – занялся моим физическим воспитанием. Шиманяк – дилетант и спортсмен – руководил моим духовным развитием.
Он не был педерастом, но сохранял комплексы в отношении к слабому полу. Эта шлюха оказалась первой женщиной в его жизни. А ему в ту пору исполнилось сорок пять лет. Когда неискушенность сталкивается с внезапно пробудившейся страстью, происходят ужасные вещи.
Сначала самоубийство Шиманяка не произвело на меня должного впечатления. Лишь потом меня стали неотступно преследовать мысли о нем. Но больше всего меня мучила не его смерть, а то, что он был первым человеком, с которым я обошелся по-хамски. Что из того, что он простил меня? Я следил за вероломной борьбой, которую люди вели друг с другом, наблюдал за лживостью человеческой натуры. Но когда сам поступил по-хамски, то даже не заметил, что оказался не лучше других. Я часто отдавал себе в этом отчет, но не умел отступать. Вопреки самому себе, я слепо устремлялся к тому, что могло принести мне пользу или удовлетворение. Как я восхищался князем Нехлюдовым из «Воскресения» Толстого. Я думал, способен ли я на такое? Мне казалось, что спасти меня от окончательного падения могло лишь опасение оказаться совершенной скотиной. Я не говорил об этом с Агнешкой. Но чем больше усложнялись наши отношения, тем чаще я возвращался мыслью к первому совершенному мною хамству.
Я по-свински обошелся с человеком, который в моей жизни значил больше, чем отец. Он пустил себе пулю в лоб потому, что его мечты вошли в противоречие с действительностью.
Глава III
Первый раз я влюбился, когда мне было семнадцать лет. Потом я влюблялся еще несколько раз. Не все увлечения заслуживают того, чтобы о них вспоминать. Но каждое оставляло чувство пустоты и тревоги, что ожидания никогда не сбываются и что наши желания – иллюзия. И еще оставалось чувство стыда оттого, что наши и чужие слова внезапно утрачивают значение.