Дивизионка
Шрифт:
Однажды Настенька, притихшая и радостно спокойная, сидела рядом со мною, а я слушал ровное ее дыхание, разглядывал ее лицо, осторожно касался ее теплых, сухих губ и строил планы на будущее. Конечно же, как только смолкнет война, я женюсь на ней, увезу свою хохлушечку к себе на Волгу, в родное село, построю для нее хату, беленькую, точно такую, какие бывают на ее батькивщине, и будем жить вместе до гробовой доски…
Наверху скрипнула дверь, и кто-то настойчиво постучал в крышку погреба. Настенька встрепенулась: «Тато!»
— Ну так что?
Но где там! Настенька белкой летела вверх по лестнице, перескакивая через две-три ступеньки. Я видел, как она отбросила крючок и юркнула мимо отца, силуэт которого маячил над мутным пятном отверстия. Я сидел на кровати и с непонятным для меня безразличием ожидал своей участи. Вот мутное пятно наверху померкло, и вслед за этим я услышал жалобный скрип лестничных перекладин: «Спускается ко мне!» Мне уж чудился в руках моего ночного гостя предмет, сильно смахивавший на большую палку…
— Что вам здесь нужно? — крикнул я препротивным голосом.
Настенькин отец молчал, продолжая медленно спускаться. Подойдя ко мне вплотную, он остановился и начал разглядывать меня. А я, как на грех, не мог отыскать офицерского ремня, который всегда снимал перед тем, как садиться за радиоприемник. Хозяин молча наблюдал, как я тычусь во все углы, шарю руками, и все безуспешно. Не знаю, на что уж я рассчитывал, но только отчаянно закричал на старика:
— Что же ты стоишь? Помоги мне!
Хозяин даже не пошевелился.
Мне было до слез обидно, что старик подумал о нас самое худое, но что я мог поделать в моем положении?
Ремень в конце концов нашелся, и мы теперь стояли друг против друга и тяжко, шумно дышали.
— Отец, зачем ты пришел сюда? — спросил я, облизывая сухие, потрескавшиеся губы; язык мой распух, одеревенел и, шершавый, с трудом поворачивался в пересохшем рту. — Ну зачем?! Неужели ты думаешь, что я обижу твою дочь? Да я дышать на нее боюсь!.. Зачем же ты… так…
Старик чуть качнулся ко мне. В горле у него заклокотало, забулькало что-то, и я едва различил его слова:
— Она в мене… Она так…
Чувствуя, что не могу произнести ни слова, я медленным взглядом обвел подземелье. Это было Настенькино гнездо, ее убежище, крепость, в которой батька укрывал свою младшенькую от лихого глаза фашиста все эти страшные и долгие годы немецкой оккупации. Теперь только я понял, отчего Настенька была такой бледненькой, а большие черные очи ее все время щурились, когда она оказывалась наверху: не хватало воздуха, ясного солнышка не хватало доброй и нежной подружке моей…
— Я не обижу Настеньку, поверь, отец! Мы очень любим друг друга!
— Добре, хлопчику, добре… — бормотал старик, и голос его задрожал от подступившего рыдания.
Не знаю, какая уж сила толкнула нас друг к другу. Мы крепко, по-мужски, обнялись. А когда немного успокоились, я проводил старика наверх, бережно поддерживая его снизу.
Через час вернулась Настенька. Целуя меня, она
— Что же ты хохочешь, глупая? А если б он меня убил? Поди, знаешь, что он о нас подумал? Неужели тебе не страшно было за меня? — спросил я обиженно. — Оставила одного…
— Ой як же мени було сумно!.. Я чуть було не вмерла! Ой як злякалась! Боже ж ты мий!.. — Настенька побледнела, видимо вновь переживая то, что пережила часом раньше. Но вдруг опять расхохоталась. Счастливые слезинки выскочили из ее глаз и засверкали, запутавшись в длинных черных ресницах.
— Да что с тобой, в самом деле?!
Настенька залилась пуще прежнего.
— Тато… ой, не можу казаты!.. Ольгу… чуешь… Ольгу дрючком… щоб не сплетничала!.. Это она ему про нас…
— Побил, значит?
— Угу. Да еще как!
— Ну, ладно, нехорошо радоваться чужой беде.
— А она?
— Ну-ну, ладно уж…
Напряжение давало о себе знать, и я склонился к Настеньке. А она все что-то говорила, говорила, говорила. Сквозь дремотную зыбь я только и слышал: «Сонечко ты мое! Любый мий! Серденько мое!» Одним лишь украинским девчатам дано так много самых ласковых и самых нежных слов. Я тихо заснул под сладкий звон ее голоса.
А наутро дивизия уходила дальше, на запад. С Настенькой прощались за селом. Дул сильный ветер. И я все боялся, как бы она не простудилась.
— Давай я напишу тебе свой адрес. Слушай: полевая почта номер…
— Ой, что ты?! — Настенька замахала руками. — Плохая примета!..
В ее голосе звучала такая искренняя и глубокая убежденность, что я не стал упорствовать, — к тому ж ее-то адреса я во всяком случае никогда не забуду.
Мы расстались. И всюду, где б я ни был, куда б ни уводили меня фронтовые дороги, мне всегда светило мое «ясне сонечко», Настенька моя. Я писал ей письма, много писем, но ответной весточки не получил. Отчего? Об этом я узнал только после войны, когда вновь приехал в Настенькино село.
Вот что рассказала мне ее старшая сестра Оля.
Вскоре после нашего отъезда Настенька сильно затосковала, «ходила сумная», ни с кем не разговаривала, целыми днями просиживала в темном погребе, хотя давно уж не было ни артиллерийского налета, ни бомбежки.
Как-то Настенька появилась в хате с выражением странной решимости на лице. Молча и порывисто поцеловала отца, сестру и быстро выскочила во двор. И потом исчезла. Много дней спустя прислала письмо с фронта и свою фотографию в солдатской форме. Убежала она на фронт в надежде отыскать меня: глупая, она не понимала, как это нелегко, когда не знаешь адреса! Шла и шла на запад, с трепетным волнением приглядываясь к людям, и все-то ей казалось, что вот-вот она увидит того, кто был для нее дороже всего на свете, и пойдет с ним вместе по этим ухабистым фронтовым дорогам к большому счастью. И где-то за Одером, на чужой сторонушке, неродной, неласковой, она, как птица на лету, была подстрелена вражеской пулей…