Дизайнер Жорка. Книга 1. Мальчики
Шрифт:
После чего Жорку повели в другую комнату, где широкие подоконники были заставлены горшками с красной и белой геранью, и уложили на топчан, который Агаша назвал женским именем софа… Его накрыли мягким клетчатым пледом и под голову подсунули очень мягкую подушку, в которой сразу сладко утопла Жоркина голова, но этого Жорка уже не почувствовал: мгновенно уснул, как засыпают дети только в очень безопасных местах…
Он спал, спал и спал, и во сне знал, что спит и спит, и хотел бы спать так долго, пока не забудется вся прошлая жизнь с мамкой, пока не забудется вонь её перегара и рвоты, грязи, кухонных отбросов с тараканьим воинством, пока не останутся
Он спал не сном, а лёгким течением и колыханием реки, и мимо него бежали по берегу сайгаки, превращаясь в разные цифры, которые сливались, меняясь в очертаниях, распадались и вновь сливались… – пока не треснул пронзительным воплем дверной звонок и в прихожей загремел уже знакомый надсадный голос.
– Макароныч! – кричала Тамара. – У вас тут мой ребёнок и он ранен?!
– Пгошу пгощения, уважаемая Тамага! Мальчики подгались, это бывает. Так что я вашего пагня лично подлатал. Болеть ему будет долго, останется тонкий шгам, но жить он будет.
– Макароныч! – кричала Тамара. – Я этого так не оставлю, Макароныч! Я не для того ребёнка привезла из деревни, чтобы его тут дырявили, резали и шили, Макароныч! Я так этого не оставлю!
– Бгосте, Тамага. Это нелепое недогазумение. Мальчики уже дгузья. Во избежание осложнений оставляю его у нас на денёк – понаблюдать…
И сразу в дверях комнаты, ещё плывущей в волнах лаванды, возник этот тип с дурацким именем Агаша: с виноватым видом, с крутой паклей мелкокудрявых волос на голове, в которых на сей раз застрял синий бумажный голубь.
– Ма-ка-роныч?.. – ошеломлённо прошепелявил Жорка нижней губой, верхняя была ещё деревянной и не шевелилась. И по-прежнему больше всего на свете хотелось спать. – Почему… Макароныч?
Агаша махнул рукой и спокойно пояснил:
– Марк. Аронович. Марк-ароныч… Ну, пошли? Бульону попьёшь. Бульон вообще можно через нос втягивать.
Глава четвёртая
Ицик-Ижьо-Цезарь
А ведь он был тогда большим мальчиком. Был вострым пацаном, с отличной памятью, с приметливым, унаследованным от отца «часовым» глазом, умением подмечать необычное и отделять пустяки от главного. Мозговитым, находчивым был парнем одиннадцати полных лет, с ловкими пальцами и ловким, несмотря на подростковую долговязую порывистость, телом…
Почему ж в его памяти растушевались, заплыли мутными потёками лица и имена, улицы-переулки и площади прекрасного города, в котором полтора года, до июня 1941-го, семья Абрахама Страйхмана всеми силами вживалась в новую советскую жизнь? Может быть, Ицик-Ижьо-Цезарь просто отворачивался, когда его память настойчиво подсовывала картинку длинной улицы Бенедиктинской, по которой он бежит из советской школы («А ну-ка, песню нам пропой, весёлый ветер!») – поддевая ногой зелёный ёжик каштана и пытаясь забить им гол в открытые ворота монастыря, пока в них въезжает телега, гружённая мешками с картошкой…
В новой жизни, кстати, гораздо уместнее выглядели их исконные еврейские документы и имена. И хотя новая власть сразу прикрыла оживлённую и деятельную жизнь еврейской общины Львова, распустила еврейские партии и молодёжные организации, запретила еврейскую благотворительность, разрешив лишь негромкий молитвенный бубнёж в синагогах; хотя она закрыла школы, где преподавание велось на иврите, а остальные образовательные учреждения перевела на советскую программу обучения… – всё же с первых дней войны во Львов стали перебираться, просачиваться, стекаться десятки тысяч еврейских беженцев из оккупированных немцами районов Польши.
Между тем Львов стремительно превращался в типичный советский город
Абрахам не захотел взять советский паспорт, и потому вся семья оставалась, как говорила Зельда, «птичками на жёрдочке». «Лучше на жёрдочке, чем в лагерном бараке», – спокойно отвечал ей муж, что было довольно наивным: они уже знали немало случаев, когда в эти самые бараки попадали люди с самыми разными паспортами. Абрахам слишком часто ссылался на Римскую империю, обсуждая с сыном те или иные события дня, и раздражающе часто напоминал мальчику, что «молчание – золотой билет в будущее».
Будущее уже казалось неотвратимо советским: поразительно, с какой скоростью властями проводилась государственная политика! Была отменена частная собственность на предприятия и имущество, большая часть индустриальных предприятий национализирована, и железный ход этого неумолимого катка не оставлял никаких сомнений и надежд на прежнюю жизнь.
Тем не менее птичий неустроенный быт наших беженцев постепенно прирастал необходимыми в жизни событиями и вещами.
Зельду взяли нянечкой в ясли при какой-то воинской части – там не хватало грамотного русскоговорящего персонала, а она отлично помнила русский язык своего житомирского детства. Абрахам в первые же дни прошёлся по часовым мастерским, наладил связи с парочкой львовских зейгарников и присел у одного из них в мастерской «на ремонты». После его варшавского магазина, его дома с уникальной коллекцией старинных часов, с его мастерством и репутацией всё это подмастерочье убожество, вздор, дешёвка были, конечно, унизительны. И деньги натекали плёвые, и никто из клиентов не мог увидеть настоящей его работы… И всё же эти гроши позволяли не распарывать так уж часто заначки, меняя драгоценности на непривычные новые деньги.
По сути дела, отцу ничего не мешало, продав изрядную долю унесённых на себе камешков, купить место для собственной часовой мастерской, а там уж и развернуться по-человечески. Однако он медлил, внимательно присматриваясь к новым советским людям и их речистым вожакам, выслушивая диковатые истории ежедневных клиентов, прочитывая от корки до корки Gazeta Lwowska, прикидывая то и сё, сопоставляя то и это…
Ему воняло, хотя иначе…
Он понимал, что семья по-прежнему в опасности, и парадоксальным образом – уже не только в еврейской, но и в польской опасности; и всё это надо учитывать, молча наблюдая и очень осторожно реагируя. Учитывать надо было всё: в точности как в лупу наблюдаешь и учитываешь малейшие отклонения в работе часового механизма.
Они сняли приличную комнату с кухней в доме на тихой улице в районе Низкого Замка, в двух шагах от Вирменьского собора. Красно-коричневая брама открывалась с улицы ключом, или на звонок, дворничихой Миськой, или мужем её, паном Казимиром. Весь дворик от самых ворот был выложен жёлто-зелёной плиткой с дивным рисунком: остроконечные листья, переплетаясь, как бы указывали направление к парадным дверям.
Бывшие хозяева этого большого добротного дома, почти поместья, были переселены, то есть вышвырнуты в одно из местечек западной Польши, дом нарезан на квартиры как попало, случайными ломтями: например, просторная комната, куда вселились Страйхманы, как инвалид – костыль, высовывала неизвестно откуда взявшуюся пятую стену и половину бывшего эркера, а в противоположном углу обломком кораблекрушения карабкался вверх и упирался в потолок пролёт изящной винтовой лестницы с перилами красного дерева.