Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
Шрифт:
Он снова и обреченно поглядел на только что сотворенного им пророка и опять взялся за кисть. Сырая штукатурка не могла долго ждать мастера.
Разговор раздробился, став всеобщим. Что-то говорил уставщик церковного пения, обращаясь к Феофану и Киприану одновременно. Стефан Храп, подойдя к мастеру, спрашивал вполголоса, не можно ли ему заказать иконы для своей Пермской епархии, "дабы малым сим было целебно и душепонятно". Архиепископ Федор строго отвечал Киприану на вопрос о радонежском затворнике:
— Игумен Сергий не сможет прибыть в Москву, передают, недужен. — И с тихою укоризной, понизив голос, добавил: — Владыко, посети ево!
Киприан вздрогнул,
Он вновь обратился к Феофану по-гречески, торопя художника прибыть в Коломну для росписи храма Успения, и Феофан, дабы не привлекать внимания, успокоил его, тоже по-гречески повестив, что-де сожидает лишь пущего тепла, дабы промерзшая за зиму церковь отогрелась, стены перестали парить, и тогда-де он с Данилою Черным и с дружиной нагрянет туда с припасом, с красками, что уже готовят, и с известью, которую надо везти в закрытых бочках. Киприан быстро покивал головою и мановением руки, протянутой в сторону Ивана Федорова, подозвал даныцика к себе:
— Бочки готовь под известь! Повезешь в Коломну! Келарю я повелю!
Архиепископу Федору Киприан, чтобы слышали все, сказал по-русски:
— Передай Сергию, что я посещу его чрез малый срок, токмо справлюсь с делами!
Он обозрел, уже отстраненно, работу мастеров, обновлявших церковь после недавнего пожара. Работа была хороша, даже слишком хороша. Следовало им поручить содеять наново все росписи! И надо будет живопись в Архангеле Михаиле поручить тоже им!
Феофан уже кончал свою часть и должен был вести гостей в мастерскую, сотворенную для него в нижнем жиле княжого терема, дабы взглянуть на начатый коломенский Деисус. Подумав, Киприан высказал громко, для всех:
— Вот богатство, которое червь не точит и тать не крадет! Будем суетиться, заботить себя злобою дня сего, а останется от нас вот это! — Он широко обвел рукой и повернулся к выходу.
А Иван Федоров, не проронивший доселе ни слова, тоже глянул, повинуясь повелительной руке нового владыки. Византийская живопись стояла у него в глазах, насмотрелся в Царьграде, и сейчас, вглядевшись пристальнее в то, что сотворялось тут, подумал вдруг радостно и тревожно: неужели Русь действительно может стать когда-то преемницей Византии?
Он торопливо догнал выходящих и, подойдя сбоку, негромко вопросил Феофана:
— Мастер, ай не узнал меня? В Нижнем виделись. Брат еще мой работал у тя подмастерьем, говорили с тобою целую ночь!
Феофан вгляделся, сперва недоверчиво, потом осветлев лицом.
— Васка?
— Не, я не Васька, я брат еговый! А Васька так и погинул в Орде, да, кажись, живой, встречались в Сарае-то!
Говорить боле было неудобно, и Иван отстал, уже не понимая, зачем опять напоминал о себе. Приближались княжеские терема, и Киприан сделал знак своим даныцикам остаться снаружи.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Трое владычных даныциков остались у ворот. Парило. Вовсю щебетали птицы. Стоять просто так было нелепо, и они, оглядев друг друга, порешили вступить в разговор.
— Прохор! — назвался один.
— Гавря! — представился другой.
— Иван! — откликнулся Федоров. До того приходило видеться как-то так, издали.
— Ты, слыхать, — начал назвавшийся Прохором, — в Царьграде побывал? Верно бают, што Святая София с Кремник величиной?
Иван подумал, прикинул глазом:
— Сама-то, поди, и помене, дак хоромы вокруг, из камени созижде-ны, переходы всякие, полати
— А высока?
— Высока! Войдешь когда, словом-то сказать, глянуть, дак и шапка с головы упадет! Наши ти церквы, ежели со веема, с верхами, со крестом, и то до купола не достанут. Не понять, как такое и совершили! И стена велика: саженей эдак двенадцать — пятнадцать, из тесаного камени вся!
Иван честно пытался рассказать о Царьграде, и разговор завязался. Потом перешли на хлеб, на рожь, на баранов, на весенний корм, повздыхали о Киприановой мене селами (мужики недовольничали — как те, так и другие), поговорили о том, коль непросто ноне собирать корм… В это время подскакали разряженные ратники. Боярин в атласе и бархате, широкий, ражий, слезал с коня.
— Гля-ко, Владимир Андреич сам! — первым узнал Прохор. — Пото и не пустили нас!
Владимир Андреич глянул на мужиков скользом, что-то сказал своим, верно, велел ждать. Медведем полез в терема.
— Ну, точно! И он туда! — говорил Прохор. — Вона какова ноне честь иконному художеству!
— От ратной беды отдышались, дак потому… — подхватил Гавря. — Изограф тот, гречин, бают, добрый мастер, наших мало таких. Разве Да-нило Черный ево передолит!
И о том поговорили между собой. И все бы ничего, кабы не досада, что их, словно холопов, не пустил и внутрь княжого терема, заставивши ждать здесь! И даже оружничий, пригласивший их вскоре в трапезную перекусить вместе с Владимир Андреичевыми дружинниками, мало поправил настроение Ивану. И чего бы, кажись, обижаться? Слушать малопонятные умные речи да глядеть, как натирают краски да как лощат левкас! А все-таки обидно было вот так оставаться снаружи! И старая неприязнь к Киприану вновь вспыхнула в нем. Не Краков ить! Не в немцах! На Руси-то того бы не нать! Или уж наступает какое иное время, для которого и он, Иван, становится лишним альбо смешным?
Киприан, впрочем, оставил служебников своих за порогом совсем не от личной гордости своей: не хотел ненароком задеть излишним многолюдством Василия, которого надеялся узреть в теремах, в чем и не обманулся вскоре.
В большой рубленой палате было светло и свежо от выставленных и распахнутых настежь окон. Свежие тесаные бревна стен еще не заветрили и своею белизной тоже прибавляли света в горнице.
Тут царила та же церковная тишина. Рядами стояли на столе воткнутые в песок надбитые яйца. (Верная мера всякого русича-иконописца, работающего темперой, была такова: разбей яйцо на половинки, сохрани желток в одной и влей в другую скорлупку пол-яйца пива. На этой смеси желтка с пивом и разводи темперу. Только Феофан по старой памяти брал иногда вместо пива греческое белое вино.)
Тут, в мастерской, в отсутствие Феофана заправлял Даниил Черный. Негромко звучали странные для стороннего людина названия: санкирь, плави, вохроние, подрумянки, света, болюс, а то еще и по-гречески — пропласмос (прокладка), гликасмос (плавь), сарка (телесный колер). Лик на иконе пишется в семь слоев: краска накладывается порою так тонко, что просвечивает сквозь нее нижний слой. В поздней "Ерминии" Дионисия из Фурны, восходящей, однако, к пособиям XII–XIII столетий, нарочито сказано, что лик пишется в двенадцать прикладов, когда последовательно наносятся все новые и новые слои, вплоть до заключительных "пробелов". Доску под иконы тоже готовят не абы как. На высушенную до звона и выглаженную поверхность доски клеется рыбьим клеем "паволока" — льняная ткань, на нее наносят левкас (лучшим считается алебастровый) и уже по левкасу пишут разными, крупными и мелкими, кистями.