Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
Шрифт:
Молча опустилась на колени, приняла праздничные сапоги, подала иные, домашние, тимовые, помогла натянуть на ноги. Не вставая с колен, подняла на него заплаканное лицо, вопросила спокойно и просто:
— Мне уходить в монастырь?
Василий смотрел на нее, постепенно остывая. Молчал. Молчала и Софья, не подымаясь с колен. Упрекать ее теперь, выяснять — знала или нет — не стоило. Надобно было решить, что делать дальше. Василий грустно смотрел на жену, чувствуя в груди разгорающуюся горькую нежность. Хотелось ее обнять и плакать над ней.
— Ты моя венчанная жена! — отмолвил глухо. — У нас с тобой дети. Неужели отец не понимает, что им, никоторому,
Он закрывает руками лицо, его плечи вздрагивают от сдержанных рыданий. Она в забытьи целует мужевы ноги, бормочет что-то, вскрикивает с болью:
— Я страшилась, я ночами спать не могла! Мне казалось, случись что с тобою, и бояре мне жизни не дадут, уничтожат тотчас! Я просила богатств, просила выстроить каменный терем, а сама готова была порою бежать в лесной скит, вздеть грубую власяницу, лишь бы не тронули меня, лишь бы спасти и себя, и детей! И потому… Потому… Думала, так будет лучше для нас обоих… Прости меня, ежели можешь теперь простить!
Она прячет лицо у него в коленях, она вся — раскаяние и покорность, она примет любую казнь от мужа своего… И не видит Василий оскала ее сцепленных зубов, не чует злых слез, не догадывает бунта гордыни за ее смиренными поцелуями…
Ей еще долго привыкать к тому, что Русь — ее родина, да и привыкнет ли она к тому при жизни отца? А Василий молчит. Он сломлен. Его злость ушла, как вода в песок. Такой, смиренной, целующей ему сапоги, он еще не видал и не ведал Соню, и потому он только повторяет тихо:
— Ты моя венчанная жена! — И безотчетно, как знак молчаливого прощения, его рука погружается в ее разметанные косы. Разметанные тоже нарочито: уведав, о чем идет толковня в Думе, сама распустила косы и долго смотрелась в серебряное полированное зеркало, прикидывая: достаточно ли горестный у нее вид?
Ночью она лежит рядом с мужем, непривычно тихая, покорно принимает его ласки, думая при этом только об одном: уцелел ли батюшка и не сломила ли его нежданная татарская победа? Василий до сих пор не стал для нее единственным и непреложным. Он для Софьи все еще мальчик, и воспринимает она его словно милого отрока, с которым приятно, быть может, лежать в постели, но серьезные дела лучше решать без него, со своим родителем.
Старый художник медленно спустился с подмостей. Ноги болели, постоянная сырь, в которой приходило работать, расписывая каменные храмы, давала о себе знать. Храм, по сути, был уже закончен, и Феофан постоял внизу, медленно вбирая взором сотворенное. Достиг ли он того, о чем когда-то мечталось? Жизнь столь сильно продвинулась к закату, что стоило вот так, и зримыми и духовными очами, обозреть свой труд за прошедшие годы, мысля о вечности.
…Возникнут новые храмы, его росписи исчезнут вместе с твердынею
— Мастер, прошают тя! — почтительно подал голос подмастерье.
Феофан свел брови: кто там? Кто-нибудь из бояр, верно, пришел с заказом изготовить икону к домашней божнице! Он встряхнул поседевшею гривою все еще густых буйных волос, воззрился, сощурясь. Но те два молодца, что стояли бок о бок в тени столба, явно не были большими боярами. Один из них выступил вперед, широко улыбнувшись:
— Иван я, Федоров! Не по раз встречались с тобой!
Изограф покивал головою, еще не понимая, с какою нуждой пришли к нему эти двое. Вгляделся. Второй мужик, загорелый и крепкий, по обличью воин, неуверенно расхмылил, и по этой улыбке узнал его Феофан.
— Васька! — воскликнул. Далекою молодостью повеяло на старого мастера, и он, раскинув большие руки, обнял и поцеловал Василия.
…В келье у Феофана в Чудовом монастыре все также напоминало не столько келью, сколько мастерскую изографа.
Ученик Грека, любопытно поглядывая на Василия, быстро собирал на стол. Васька оглядывал куски дорогого лазурита и прочие цветные камни, что надобно было некогда ему растирать в тонкую пыль, ряды яичных скорлупок, кисти, большие и малые… Со всем этим к нему тоже возвращалась молодость, почти позабытая в боях и походах.
Феофан неуклюже угощал своих гостей, посетовав на скудноту монастырской трапезы.
— Не затем пришли, отче! — возразил Иван, стараясь поскорее увести мастера от суедневных мелких забот. — Помнишь, баяли с тобою о Руси, о грядущем, в Нижнем Новгороде, при владыке Дионисии ищо!
— Да… Было! — Мастер поник головой, помолчал.
Иван, понявши, что коснулся не тех воспоминаний, начал сказывать о себе, о Ваське. Феофан оживился, вслушался, и Иван впервые подумал о том, что мастер уже очень стар и когда-то покинет сей мир, оставив после себя иконы и росписи храмов, оставив осмысленную красоту, в которой запечатлены уже ныне все те высокие мысли, что когда-то высказывал он им, двоим, еще в ту пору глупым русичам, от коих ожидал подвигов и тела, и духа… Совершили ли они эти подвиги? Не обманули ли ожиданий старого мастера, жизнь которого прошла в ожидании и поисках великого в многотрудной жизни сей?
Феофан нынче уже не произносил тех речей, как когда-то. Он очень устал, и братаничи, поняв это, скоро встали, переглянувшись друг с другом. Феофан, осветлев ликом, протянул им руки.
— Спасибо, други, что не позабыли меня, старика! — сказал.
И после уже, стоя на молитве, улыбался временем, вспоминая Ваську таким, каков он был у него некогда, молодым и глупым щенком, рвущимся в походы и битвы.
А друзья, выйдя от мастера и забираясь в седла, согласно переглянулись, вздохнувши. Их старость была еще не близко.