Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
Шрифт:
А о чем думал Мамай? Его эмиры и беки? И тут нам приходится вновь углубиться в психологию упадка, коснуться сознания эпигонов, переживших прошлое величие, в мозгу которых беспорядочно варится каша прежних амбиций, мелкой злобы, слепых сиюминутных поводов и комплекса неполноценности, из-за которого взгляд ослепляется всеконечно, теряя всякую возможность дальнего видения.
Урусуты убили посла Сарай-аку в Нижнем! Урусуты взяли Булгар! Посмели разбить Бегича! Это те урусуты, которых мы раздавили на Пьяне! Пора их приструнить, пора напомнить им, упрямцам, грозу Батыеву! Да ведь именно с Батыем сравнивал себя хитрый темник, гурген Берди-бека, вечно злобствующий и вечно нуждающийся в серебре Мамай!
Надо ли было множить эти обиды? Надобно ли было кому-то что-то доказывать, даже тому же Дмитрию? Надобно ли было даже требовать увеличения даней? Нужнее была бы Мамаю, и много нужнее,
Да и в Орде Мамаевой так ли уж хотели воевать с Русью? Недаром Мамаю пришло на ум запретить своим татарам сеять хлеб в этом году — де, возьмем хлеб у урусутов! Ну, а под угрозою голода как не выйти в поход!
Никому, ни на Руси, ни в татарах, не надобна была эта война. Но уже потекло, устремилось. И уже немочно стало что-то остановить.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Служат католическую мессу. Служит сам епископ, полномочный представитель римского престола в Мамаевой Орде. Витые высокие тонкие свечи походного алтаря освещают бритое лицо римского прелата в бело-красном одеянии своем, золоченую причастную чашу под покровцем, дьякона со святою книгой в руках. И странно слышать тут, в шатре, торжественную классическую латынь, поминутно заглушаемую то ревом осла, то яростным криком верблюда, то стоустым гомоном недальнего рынка. Упрямые, в твердых морщинах лица, стиснутые ладони, губы шепчут высокие святые слова. Присутствует сам кафинский консул, присутствует вся местная торговая знать и гости с Запада, привезшие запоздалые вести о победах над Венецией в самой лагуне, о захвате Кьоджи, о жданной скорой победе над вековым соперником.
Они молятся, они полны упрямства и веры. Господь, строгий Господь, коему созидают в северных немецких странах игольчато вздымаемые к небесам храмы, коему в землях латинских возводят базилики, коему воздвигают алтари даже здесь, среди схизматиков Крыма, караимов и мусульман, и даже в кочевой ставке Мамая, должен, обязан помочь Генуе сокрушить победоносный венецианский флот, отобрать захваченные проливы, прорвать блокаду Галаты, утвердить вновь непререкаемую власть Генуэзской республики в здешних морях, заставить наконец упрямого и мнительного Мамая двинуть свои тумены против несговорчивых схизматиков-урусутов… И тогда, только тогда дело Церкви будет завершено в землях Востока и в землях полуночных, как оно завершено на землях латинского Запада.
Длится месса. Произносят священные, древние латинские слова, в самом звучании которых еще живет, еще блазнит угасшее столетья назад величие империи: воля цезарей, твердая поступь легионов, парящие над рядами когорт римские орлы — все то, что и доселе кружит европейские головы мечтою мирового господства…
Некомат, не ведающий своей судьбы, тоже здесь. Узнав о гибели Вельяминова, он было вздохнул с облегчением: вельможный русский боярин порядком-таки угнетал Некомата. Теперь мессер Маттеи пугливо взглядывает в сурово-решительные лица властных соплеменников своих. У него, уроженца Кафы, "сурожанина", в жилах которого текла смешанная кровь, не было части в далеком итальянском городе, не стояло там родового палаццо, не числился он в списках почитаемых, благородных семейств. Его родовые, а точнее, благоприобретенные и ныне потерянные вотчины были на Москве и под Москвою, и он с замиранием сердечным теперь, после казни Вельяминова, наконец-то полностью осознает разверстую глубину бездны, над которой зависла его судьба, и потому нервно гадает: удастся или нет мессерам, присутствующим ныне в Орде, добиться своего? Ибо после опасного набега Тохтамышева на Мамаев иль в Левобережье Итиля далеко не ясно стало, согласится ли Мамай над предлагаемый ему республикою поход противу великого князя Дмитрия.
Служба кончилась. Отзвенели последние слова. Осеняя себя знамением, фряги приняли в рот облатки, розданные епископом, а сам епископ с причтом причастились из чаши, после чего все гости перешли во вторую половину шатра, с облегчением рассаживаясь на раскладные походные столицы, сундуки и свертки сукон. Разговор начался без предисловий и подходов, ибо для всех присутствующих поход или отказ от него Мамая означали победу или смерть. Венецианский лев святого Марка властно удерживал тяжелою лапой своей проливы, и даже вести о том, что творится в Галате, с трудом доходили до Кафы. Но никто из них не упал духом, и никто не мыслил слагать оружия. То невероятное упорство, которое позволило им захватить Черное море и окончательно сокрушить дряхлую Византию, сказывалось и тут. Трудно представить даже, чего бы могла достичь Генуэзская республика, не имей она в лице Венеции столь же упорного и властительного соперника. И все-таки вглядитесь в эти бритые жесткие лица,
Вот они тут все! Сам консул Кафы Джанноне дель Веско, консулы Чембало и Солдайи, некогда отвоеванной у Венеции, пираты и торговая знать. Среди прочих — молодой Дориа, племянник адмирала, которому внимают с почтением, ибо он, не так давно, прибыл оттуда обожженный пламенем победоносной войны. Красивый лик молодого вельможи кривится заносчивою усмешкой:
— Какие могут быть споры? Дядя Пьеро поклялся не слагать оружия, покуда он сам не взнуздает коней Святого Марка! Какой Константинополь? Какой Палеолог? Наши в Кьодже! Венеция не сегодня-завтра падет. Еще напор, еще одно усилие, и весь мир будет у наших ног! О том, чтобы Мамай отказался от этого похода, даже и помыслить нельзя! Запретите это себе! Все силы! Все средства! Всех людей, способных держать в руках арбалет или клинок!
И его слушают. Ему верят. Строго и точно исчисляют расходы грядущей войны.
Еще раз в этом тайном для самого Мамая разговоре намечается, кому и сколько надо дать, чем улестить двор Мамая и чем его самого, кому говорить с муфтием, кади, с эмирами и беками повелителя, и епископ, почти не вмешиваясь в разговор, с удовольствием внимает сим мужам, коих нынче не надобно стало побуждать к действованию: сами поняли! И потому еще поняли, что со дня на день ожидали явления венецианского флота под стенами Кафы. Сами поняли и сейчас щедро отворяли кошельки для общего дела. А потому и Нико Маттеи, Некомат, почувствовал вдруг, что и его теперь несет, как щепку водоворотом, этот поток направленного к делу серебра, что и его жизнью тут распорядятся столь же сурово и просто, ежели жизнь его что-нибудь будет весить на весах генуэзской политики. И мгновением — о, только мгновением — пожалел, что некогда ввязался в это, как прояснело, долгое и кровавое дело, в коем перед лицом государя московского Дмитрия он сам, хочешь не хочешь, окажется после казненного Вельяминова первым ответчиком за все католические и фряжские шкоды. Но увы! Уже ничего нельзя было изменить. Из Крыма начинала прибывать еврейская конница, ехали караимы и готы. Армяне, изгнанные турками из Киликии и недавно перебравшиеся в генуэзскую Кафу, тоже, неволею, готовятся к походу на Русь. Им, ежели не пойти, значит — покинуть город. От предгорий Кавказа явились толпы ясов и касогов, в узорном оружии, в высоких меховых шапках. Уже и пешие отряды самих генуэзцев замелькали там и сям в разноплеменной, разномастно вооруженной громаде созываемых властительным темником войск.
Проезжая торгом, Некомат узрел, как сам консул, только что покинувший шатер, разнимает возникшую меж наемниками драку и строго отчитывает своих кафинских фрягов, хмуро и злобно вбрасывающих теперь в ножны оружие. А ежели меж их церковная пря восстанет? Жиды схватятся с бесерменами, схизматики и ормены с католиками… Поежился Некомат!
По всему широкому окоему двигались отряды степной конницы. Солнце, светившее сквозь пыль, было как бы обведено радужным кольцом. Удушливый смрад подымался от овечьих, конских и скотинных стад, остро пахло высыхающим на солнце овечьим навозом, кизяками. Чадили костры. В котлах варилась шурпа, на вертелах жарилась баранина. Гомон гомонился, купцы, словно взбесившись, оступали Нико Маттеи, яростно дергали за полы. Дивно было зреть это скопище торгового и оружного народа, которое Мамай сумел собрать только потому, что генуэзская колония в Крыму бросила на то все свои силы и средства. Ужели не победят? Ужели он, Некомат, не получит вновь свой терем, лавки и свои волости на Москве?
И все-таки, все-таки! Еще неясно было, двинется ли Мамай или, постояв, пошумев, тихонько распустит свое разноплеменное воинство, дослав два-три отряда в ничего не решающие "ясашные" набеги… И потому так суетятся генуэзские гости, и потому деятельно плетут и плетут нескончаемую паутину интриг, увиваются вокруг повелителя Орды, бесконечно ублажая Мамая, и сами гасят поминутные ссоры, возникающие между разноязычными ратниками.
Еще ничего не решено, и московский посол в Орде, Федор Кошка, тоже деятельно хлопочет, подчас расстраивая хитроумные генуэзские замыслы. Мамай все медлит. Ожидают литовских послов.