Дмитрий Писарев. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
“Все ищут счастья, но истинное счастье человек может найти лишь тогда, когда станет самим собой, когда найдет возможность свободно проявлять свои мысли и чувства и определит влечения своей природы”.
Стимулом является счастье, наслаждение. Но какое счастье, какое наслаждение? На этот пункт писаревской доктрины до сих пор недостаточно обращали внимания. Правда, философски он не разработал его и, как в большей части случаев, говорил от себя, опираясь на личный опыт. Разумеется, он начал с самого элементарного и энергично включал в область наслаждения все, что доставляет человеку приятные эмоции, все, что неотразимо влечет его к себе, все, обладание чем доставляет физическое или нравственное удовлетворение. “Fais ce qui voudras”, [25] –
25
“Делай что хочешь” (фр.).
“Будь самим собою”, живи в собственное свое удовольствие и не обращай внимания на то, что говорит о тебе общество.
“Те условия, – пишет Писарев, – при которых живет масса нашего общества, так неестественны и нелепы, что человек, желающий прожить дельно и приятно, должен совершенно оторваться от них. Это возможно, так как если вы однажды навсегда решитесь махнуть рукой на пресловутое общественное мнение, какое слагается у нас из очень неблаговидных материалов, то вас, право, скоро оставят в покое; сначала потолкуют, подивятся или даже ужаснутся, но потом, видя, что вы не обращаете внимания и что эксцентричности ваши идут своим чередом, публика перестанет вами заниматься…”
Перед личностью открываются увлекательные перспективы, она может любить, верить, ненавидеть, страдать и наслаждаться не с чужого голоса, не с точки зрения общепринятого и общепризнанного, а опираясь на истинный источник всякой радости и счастья – на влечения собственной натуры. Осуществится, скажем мы от себя, тот идеал, о котором когда-то мечтали Эпикур, Рабле, Фурье, Морелли, и из жизни исчезнет идея обязательства и долга, так как нет истины в них, так как, ломая себя, подчиняя свое влечение внешнему началу, человек по необходимости лжет перед великим судьей – своей природой, своей неотразимой потребностью свободно любить, свободно верить.
“Человек, – говорит Писарев, – действительно уважающий человеческую личность, должен уважать ее в своем ребенке, начиная с той минуты, когда ребенок почувствует свое “я” и отделит себя от окружающего мира. Все воспитание должно измениться под влиянием этой идеи; когда она глубоко проникнет в сознание каждого взрослого неделимого, всякое принуждение, всякое насилование воли ребенка, всякая ломка его характера сделаются невозможными, мы поймем тогда, что формировать характер ребенка – нелепая претензия; мы поймем, что дело воспитателя – заботиться о материальной безопасности ребенка и доставлять его мысли материалы для переработки; кто старается сделать больше, тот посягает на чужую свободу и воздвигает на чужой земле здание, которое хозяин непременно разрушит, как только вступит во владение. Когда мы поймем все это? Не знаю…”
Тот же вопрос Писарев смело мог бы повторить и в настоящее время. Ценность ярко выраженной индивидуальности понимают единицы, громадное же большинство торопится слиться с массовым началом и дурно или хорошо провести жизнь под его защитой. Оставляя в стороне причины, мы можем признать, что одним из самых ярких явлений в жизни личности наших дней является боязнь самой себя, иногда – совершенно основательный, а подчас и совершенно ребяческий страх перед своей мыслью, своей верой и убеждением, даже любовью. Обращусь для подкрепления своего взгляда к Глебу Успенскому. Всякий знает, что этот талантливый писатель далеко не в восторге от современности и постоянно жалуется на нее. Он жалуется на многое, но среди его жалоб особенно резко и настойчиво звучит одна – это жалоба на обездушение, на обезличение как главнейший результат воздействия нашей жизни на человека. В каких комических по форме и грустных по существу эпизодах проявляются порою у героев Успенского желания быть собою, хоть что-нибудь сделать по-своему, хоть чем-нибудь да проявить себя! Припомните, например, мещанина, убежавшего на берег реки от самодурства “мамынки”. “Мещанин снял сапог, стал его рассматривать, стучать по нему кулаком и бормотать: “что же… Ничего! Возьму вот сыму… сапог… д-да! а потом надену… Ничего? И другой сыму… И над-дену… И преотлично! Плевать мне на…” Бедняга утешается своей свободой в деле надевания и снимания сапога, а любви своей не сумел и не смел отстоять! Припомните лентяя у того же Успенского, к которому, еще совсем мальчику, шло столько бородатого народа, потому что у мальчика было что-то свое за душой. Но вот место, где Успенский словами старика из “Заячьей совести” особенно полно высказывает свои мысли: “Сердца в людях нет, – сказал старик, – вот нынешнее поколение. Может ли он быть гневен, или может быть он добр?… Нету!.. Плюнь ему в рожу – у него рука не осмелится на оплеуху… Понадейся на него – не выручит…” Но хорошо ли, по крайней 'мере, самому этому обездушенному герою современности? Может ли он хотя бы для себя рассчитывать на здоровую человеческую жизнь? “Нет, ангел мой, – продолжает тот же старик, – не получишь ты развлечения настоящего, потому что сердце твое неправильное; направление-то в нем заячье… Оно говорит: “Жалей” – а ты боишься; оно говорит: “Не стерпи, возопи” – а ты опять боишься,
Впрочем, увеличивать цитаты из Успенского бесполезно; ежеминутно возвращается он к своей излюбленной мысли, ежеминутно скорбит, что человека-то в жизни нет. Та же тоска о человеке – сущность поэзии Гаршина, источник негодования Щедрина. И ведь на самом деле есть о чем тосковать, из-за чего негодовать. С заячьей душой, с боязнью самого себя, своего чувства и мысли не уйдет далеко никто. Его наука – раз он человек науки – не двинется дальше цитат из первоисточников и установления хронологических дат; его искусство ограничится “реалистическим” изображением телеграфных столбов, его любовь исчезнет и расплывется в страхе перед семьей и семейными заботами, его дружба не выдержит ни одного испытания – да и способен ли он еще на настоящую любовь и дружбу, вместо которых давно уже изобретено столько развратных фальсификаций… “Человеком будь!” – учил Писарев, а разве не в этом разгадка бытия?…
Итак, прежде всего перед нами: 1. Идея эмансипации личности.
Переходим к другой: 2. Идея утилитаризма, за которую, кстати заметить, Писареву достается теперь больше, чем за что-нибудь другое. Откуда появилась она у него?
“Ведь если бы, – говорит A.M. Скабичевский, – Писарев захотел проводить свою теорию до конца и быть последовательным ей, то он должен бы оправдать и чистое искусство, и научное педантство, против которых в то время сам ратовал… Это будет показывать только, что у одного одни естественные влечения, у другого – другие, у третьего – третьи”.
Разумеется, так оно и должно было случиться, но Писарев очень скоро стал самым горячим и убежденным пропагандистом идеи пользы. Первое время он даже хватал через край в этом отношении. Многое, очень многое потянуло Писарева к “пользе”, т. е. самой презренной пользе, которая, по мнению одного современного молодого писателя, “омрачила столько умов”. Омрачился ею и Писарев. Прежде всего, надо заметить, что, начав работать в “Русском слове”, он попал в компанию искренних утилитарь-янцев, таких, как, например, Зайцев, Соколов и другие. Plus royalistes que le roi, [26] эти господа носились с “пользой”, как с писаной торбой, ежеминутно утрируя вполне верную идею Милля. Но Писарев пошел и в этом случае своей дорогой, и если утилитарьянцы “Русского слова” оказывали на него влияние, то разве на первых порах. Затем, он ознакомился за это время более близко с произведениями Добролюбова и Чернышевского. Уже во второй половине своей статьи “Схоластика XIX века” Писарев очень почтительно отзывается о Чернышевском, а впоследствии написал о его произведениях две глубоко сочувственные статьи “Мыслящий пролетариат” и “Разрушение эстетики”.
26
Более роялисты, чем сам король (фр.).
Мне кажется, что и сама журнальная работа должна была приблизить Писарева к точке зрения “общеполезного”, хотя на первых порах он и открещивался от нее, если не в статьях, то, по крайней мере, в разговорах и письмах. Еще в 61-м и 62-м годах Писарев откровенно пояснял, что гражданские подвиги и идея добра, “пользы” его решительно не вдохновляют. Почему? По той простой причине, что гражданские подвиги и служение идее добра, раз нет к тому специального природного влечения, являются своего рода рабством, по меньшей мере, крепостным состоянием.
Но Писарев принялся за постоянное сотрудничество и видел, что статьи его пользуются успехом. Как же смотреть на литературную деятельность и на назначение литературы? Вот этот вопрос должен был встать перед его ясным и проницательным умом во всей своей наготе и откровенности. Другое дело, будь у него чисто художественный талант, он бы мог еще спрятаться за ширмы “творчества”, “божественного глагола” и т. д. Но публицисту это сделать нелегко. Натура же прямо толкала Писарева на публицистическую деятельность. Один, два опыта в области беллетристики прекрасно доказали ему, что тут даже г-жа Попова – увы! – уже забытая писательница душераздирательных, преисполненных гражданскою скорбью и “эмансипацией женщин” повестей, – куда выше его, так как она все же умела связать начало с концом, запутать и распутать интригу, и хотя и “суздальскими” штрихами, но все же рисовала характеры. А Писарев этого не умел. Начатая им незадолго до поступления в больницу Штейна повесть благополучно оборвалась на третьей главе, так как Писарев никак не мог выбраться из отвлеченных рассуждений и “заставить своих персонажей ходить, сидеть, целоваться”. Ум его был слишком аналитическим, воображение – слишком слабым. Публицистическая критика – вот его настоящее призвание; но, спрашивается, что же это за публицист, который бы так или иначе, в той или другой форме не держался идеи общественной пользы? Это что-то совершенно особенное, несообразное, вроде художника, отрицающего цвета и краски, или музыканта, не признающего тона. “Литература полезна” – это Писарев твердо знал и в это твердо верил, но, разумеется, его дело решать, как и в каком смысле она может быть полезной. [27]
27
О назначении литературы Писарев высказался уже в статье “Схоластика” и других.