Дневник 1984-96 годов
Шрифт:
Дни всегда подбираются по принципу: то густо, то пусто. Сегодня Вячеслав Всеволодович Иванов прочел последнюю, третью лекцию у нас в институте. В конференц-зале было полно, хотя перед этим ходили слухи, дескать, лектор Кома плохой, читает скучно. Читает медленно, в обычной манере собирания мысли. Не байки рассказывает, а мысли, заготовленные, у нас на глазах как бы рождает и выпускает в свет. Читал он о психологии творчества. Много акцента, но без него, видимо, и не справишься. Бахтин, Выгодский. Мне все это очень нравится, хотя и не исключено, что во время лекции на тугих кусках можно и пяток минут соснуть. Наши, как всегда, много говорят об уникальности вуза и собственной неповторимости, но любой конкуренции боятся смертельно.
Поговорил с Чудаковой о чтении ее спецкурса по Булгакову на ВЛК. В свое время, под налетом вопросов этих
Вечером ходил на прием в бирманское посольство. Хорошо кормили. Прием был организован в честь троих писателей-бирманцев, прибывших в порядке обмена в Москву. Это их ответ на наше с Пулатовым посещение. С Пулатовым я ссорюсь из-за его хамовитости, но бирманцы тем не менее живут в институтской гостинице. Накануне мы в институте давали им обед в своей новой столовой, рассказ о которой — отдельный сюжет. В посольстве поговорил с Галиной Федоровной. Она мне подарила книжку о Леночке Западовой, я ее прочту и, пожалуй, напишу обещанную статью о Бирме — Ньямне, как сейчас называют. Эти пагоды, жара, тропическая зелень, королевский дворец еще сидят во мне и требуют разрешения. Тем более что посол попросил нас обязательно написать, когда мы уезжали. Дай бог, чтобы получилось.
После приема зашел в институт и долго, до библиотеки Ленина, шел вместе с Сережей Мартыновым пешком. Было хорошо, Москва в центре прекрасна. Как сильно оживил центр храм Христа Спасителя, видимый почти отовсюду. Когда подошли ближе — какая это громада! Размеры, конечно, циклопические. Как только они смогли решиться разрушить такое? Ведь здесь очевидно, сколько каторжного труда запрессовано в строении.
13 сентября, пятница. Дневник — это теперь, наверное, единственный вид литературы, на который мне еще хватает сил. Усталость ли пришла? C возрастом ли пришло равнодушие к формам жизни? Или это холодное понимание невозвратности и неповторяемости человеческой натуры? Разве меньше демагогии, подлости и пресловутой партийности стало с крушением тоталитаризма? Разве новые вожди чем-нибудь отличаются от старых? Мы стали ближе к Христу, но хоть что-нибудь оторвали от своего эгоизма, дабы быть совершеннее? Колесо дней катится все по той же дороге, разбрызгивая вокруг себя грязь.
Уже, пожалуй, неинтересно писать о чеченской катострофе. Как и предрекалось, поступки Лебедя — торопливый популизм неглубокого человека. За державу обидно! Вчера на лотке возле института я видел книжечку Лебедя именно с таким названием. В контексте сегодняшнего дня это становится ироничным и занятным. В Чечне все осталось, конечно, по-старому. От того, что мое предвидение почти оправдалось, мне совсем не радостно. Как никогда, я понимаю боль за Родину и за гибнущих русских людей. Нам дорого обходятся орлы на чернильницах у Ельцина, сосредоточенная раздумчивость Черномырдина и эксперименты сытых молодых людей, Гайдара и Чубайса, новые кремлевские интерьеры, роскошные витрины ГУМа, огромная реклама на Тверской. Когда-то мы об этом всем мечтали. Мы и помыслить, конечно, не могли об изменении строя, но рассуждали примерно так: ну, чему бы помешала жвачка или кока-кола, чему бы помешала свобода киноэкрана? Оказалось, не очень глупы, хотя и негибки, были старые джентльмены, сидящие на Старой площади.
Но вернусь к молодым толстомясым героям, о которых уже написал в предыдущем абзаце. Всем им, конечно, — это мой общий и постоянный русский завистливый стон — перестройка дала многое, вот здесь воистину лакеи стали господами. Как вальяжен Чубайс, начинавший свою карьеру с чтения политэкономии в театральном училище. Может быть, там он набрался изысканных театральных жестов? Милый Гайдар — о дедушке не говорю, видимо, сентиментальность идет рука об руку с юношеской жестокостью — отнюдь не похудел и нынче проводит лето в Чехословакии, где снял виллу. Внучок Ельцина учится, говорят, в частной школе в Англии, и дедушка с бабушкой платят за него 25 тысяч долларов в год.
Последний самый безнравственный скандал в политической сфере — это операция на сердце у Ельцина. Не пишу подробно, потому что этим заняты средства массовой
Последнее, о чем бы хотел, вернее, на что хватает времени, чтобы написать в дневнике, это приезд Вольфганга Казака. Талантливо я прибавляю и прибавляю себе работы. Несколько последних дней приходилось крутиться вокруг его визита, его мании, его диплома почетного доктора. Юра Космынин вчера принес грамоту. Она ручной работы на тряпичной с водяными знаками бумаге. В центре реплика с одной из иллюстраций "Апостола". Роскошный шрифт и буквицы. Мантия Казака производства Вячеслава Зайцева висит у меня в шкафу. Вчера его ездил встречать С.П. - мэтр капризен и полон собственного величия. В нашей гостинице, куда мы его поместили, не оказалось по оплошности горничной туалетной бумаги, кельнский славист по этому поводу бедному С.П. сделал репримант. Сегодня в два часа я с ним обедаю. Постараюсь высказать ему как можно больше, даже не относящееся к нему, а только к моей политической досаде.
16 сентября, понедельник. Пятничная лекция Казака и мой с ним часовой разговор. Он читал о "Тарусских страницах". Этот альманах, конечно, запал ему в душу, и здесь доктор организовал свою концепцию сопротивления. Я думаю, все это происходило не так, скорее, люди пытались писать правдивее, а часто по-другому, нежели их современники. У "Тарусских страниц", конечно, сильно диссидентство, но — и это главное — произведения, включенные в них, не обладают самодостаточной литературной мощью. Стихи Панченко, Коржавина и Слуцкого не самые сильные. Именно здесь, противопоставляя их стихам Винокурова — тот писал, что готов отвечать только за себя, а не за сделанное предшественниками, — Казак строит свои политические концепции. Хорошо, что прямо на лекции не промолчала Елена Алимовна, в характере которой есть редкое бесстрашие, а потом и я ей помог. Я думаю, такой отпор многолюбимый небожитель Казак получил впервые.
Что касается разговора, здесь речь шла о сокращении квоты. Немцы все время предъявляют нам претензии по отбору студентов, а нам посылать некого. Ни один из германистов, которым Казак покровительствует, не ударил палец о палец, чтобы помочь нам набрать немецкую группу. Ни Зоркая, ни Дмитренко, ни Сотникова, ни Микушевич. Я об этом и сказал. Интерес к немецкому языку падает. Если, как вы считаете, падает к русскому, то на фоне той же культурной разрухи, падает и к немецкому. Не без вашей помощи, не без ваших любимых диссидентов эта культурная ситуация и возникла. У нас сейчас лишь тринадцать студентов изучают немецкий язык, из них двое пятикурсников, которым ехать куда-либо уже поздновато, а двое намечены к отправке в Германию. Мы решили сокращать обмен, он нам не выгоден. Мы посылаем студента на полгода, а немцы шлют нам своих сериями по два месяца. Каждый раз встречи, общежитие, оформление. Здесь еще и финансовый аспект: немцы эти поездки организовывают за счет государства, а мы — за счет института, за счет коммерческих средств, ибо других нет.
21 сентября, суббота. Все время пытаюсь освоить новый портативный компьютер. Старость — она и есть старость. То, что молодые делают не задумываясь, четко и быстро, у меня получается со скрипом, с попыткой все понять и умом проследить извивы работы очень быстрого устройства. А здесь, как и в жизни, надо полагаться на инстинкт, порыв, а порою даже и случай. Я своим высшим достижением считаю то, что я в сорок лет научился управлять машиной.
Дневник, как хотелось бы, не могу писать ежедневно. За неделю так устаю на работе, что, когда прихожу домой, сил на какое-то интеллектуальное движение не хватает — тупо смотрю телевизор или читаю газету. Пропадает огромное количество деталей и наблюдений. А дневник сейчас, наверное, единственная литература, которая имеет право на существование. Что-то пытаюсь сделать за воскресенье, но краски выцветают, как у акварели, слишком долго лежащей на солнце.