Дневник моего исчезновения
Шрифт:
В молодости дедушка, которого я никогда не видел, работал здесь на лесопилке, но ее закрыли еще до того, как родился мой папа. Заброшенное здание подожгли скинхеды из Катринехольма, когда папе было четырнадцать лет, – как сейчас мне, – но обожженные руины сохранились до нынешнего дня. Издалека они похожи на острые зубы, торчащие между кустами.
Папа говорит, что раньше у всех в Урмберге была работа: на лесопилке, в мастерской Бругренсов, на текстильной фабрике.
Теперь работа осталась только у фермеров. Все фабрики закрылись.
Нам с Мелиндой ходить туда строго-настрого запрещено, хотя папа редко что-то запрещает. И ему даже не надо думать о том, что сказала бы мама. Я знаю, потому что стоит нам спросить, как у него уже готов ответ. Папа говорит, это «ради нашей же безопасности». Не знаю, чего он опасается, но Мелинда всегда закатывает глаза, отчего папа злится и начинает говорить о халифате, бурках и изнасилованиях.
Я знаю, что такое бурка и изнасилование, но не халифат. Но я записал это слово на бумажку, чтобы потом погуглить. Я так всегда делаю с незнакомыми словами. Мне нравится узнавать новые слова, особенно трудные.
Мне нравится их коллекционировать.
Есть еще одна тайна, о которой я никому не могу рассказать. В Урмберге много за что можно получить по шее. Например, за то, что слушаешь не ту музыку или читаешь книжки. И некоторых – таких, как я, например, – лупят чаще других.
Я выхожу на террасу, облокачиваюсь о перила и смотрю на реку. Тучи рассеиваются, открывая лоскутья синего неба и ярко-оранжевую полосу над горизонтом. Иней на досках террасы сверкает в лучах заходящего солнца. Внизу медленно течет темная вода.
Река никогда не замерзает, наверно, потому что течение все-таки довольно сильное. Купаться тут можно круглый год, но, естественно, зимой это никому в голову не приходит.
Пол террасы усыпан ветками, сорванными ветром во время ночной бури. Надо бы собрать их и отнести в компостную яму, но я стою, словно загипнотизированный солнцем, которое, как оранжевый апельсин, свисает из-под туч.
– Джейк, – кричит папа из гостиной. – Ты себе зад отморозишь!
Я выпускаю перила и смотрю на влажные отпечатки моих рук на заиндевевшем дереве. Потом поворачиваюсь и иду в дом.
– Закрой дверь, – кричит папа мне из массажного кресла перед большим плоским телевизором.
Папа убирает пультом звук и смотрит на меня. Между густыми бровями выросла складка. Он проводит веснушчатой рукой по голой макушке. Потом на автомате нажимает кнопки на панели управления креслом, забыв, что оно давно не работает.
– Что ты делал на улице?
– Смотрел на реку.
– Смотрел на реку?
Папа хмурится еще сильнее, словно силясь понять смысл моих слов, но решает не напрягаться.
– Я скоро иду к Улле, – говорит он
– Хорошо.
– Она обещала быть к девяти.
Киваю, иду в кухню, беру колу и поднимаюсь в свою комнату, весь в предвкушении.
У меня будет целых два часа.
Когда папа уходит, на улице уже темно. Хлопок двери сотрясает стекла в окнах. Вскоре раздается шум мотора отъезжающей машины.
Я жду пару минут, чтобы убедиться, что папа не вернется за чем-нибудь, и иду в спальню родителей.
Двуспальная кровать, не убранная с папиной стороны. На маминой стороне постели одеяло и взбитые подушки лежат ровно. На тумбочке книга, которую она читала перед смертью. Там рассказывается про девушку, которая встречается с богатым чуваком по имени Грей. Он садист и не способен на чувства, но девушка его обожает, потому что девчонкам нравится страдать. Так, по крайней мере, говорит Винсент. Мне в это верится с трудом. Кому нравится, когда его бьют? Уж точно не мне. Скорее, эта девица любит деньги Грея, потому что девушки любят деньги и на все готовы ради них.
Например, отсосать у мерзкого садиста и дать ему себя постегать.
Я подхожу к маминому шкафу и отодвигаю в сторону зеркальную дверь. Дверь кряхтит и сопротивляется, приходится немного поднажать. Провожу ладонью по платьям на вешалках – гладкому шелку, блесткам, мягкому бархату, шершавой джинсе и мятому хлопку.
Зажмуриваю глаза и сглатываю.
Они прекрасны. Если бы я был богач, как тот Грей, я бы завел себе гардеробную комнату. У меня были бы сумочки – повседневные и на выход – для каждого времени года. Они бы висели на крючках. А для обуви были бы специальные полки с подсветкой.
Я понимаю, что это несбыточная мечта. Не только потому, что это очень дорого, но и потому, что я парень. Надо быть совсем психом, чтобы устроить себе гардеробную, полную женской одежды. Сделай я это, все бы точно знали, что я ненормальный. Больнее этого Грея. Потому что женщин можно бить и связывать, но нельзя одеваться, как женщина. По крайней мере, здесь, в Урмберге.
Я достаю золотистое платье на тонких бретельках с пайетками и с тонкой скользкой подкладкой. Мама надевала его на Новый год и когда ездила в паромный круиз в Финляндию со своими подружками.
Я держу платье перед собой, отступаю на пару шагов назад и смотрюсь в зеркало. Я тощий, как палка, коричневые волосы обрамляют бледное лицо. Осторожно опускаю платье на постель и иду к шкафу. Выдвигаю верхний ящик и выбираю черный кружевной лифчик. Потом стягиваю джинсы, толстовку, надеваю лифчик. Смотрится он на моей плоской молочно-белой груди с крохотными сосками кошмарно, поэтому я засовываю в чашечки скомканные носки. Теперь можно надевать платье. И снова, как и каждый раз, примеряя платье, поражаюсь тому, какое же оно тяжелое и холодное.