Дневник сельского священника
Шрифт:
Мое присутствие явно стесняло г-на графа, он покраснел до ушей, но его дочь говорила так ровно, спокойно, что невозможно было не ответить ей в том же тоне.
– Я нахожу, что шестимесячное жалованье это уж чересчур, просто нелепо платить столько, - продолжал он.
– Но ведь именно на этой сумме остановились вы с мамой, когда обсуждали увольнение. К тому же этих несчастных трех тысяч франков - бедняжка мадемуазель - еле-еле хватит на путешествие, один билет на пароход стоит две тысячи пять.
– Что еще за путешествие? Я считал, она собирается отдохнуть в Лилле, у своей тетки Преможи?
–
Господин граф уже не скрывал гнева.
– Ладно, ладно, постарайтесь впредь держать про себя такого рода соображения. Ну, чего вы еще ждете?
– Чек. Ваша чековая книжка в секретере, в гостиной.
– Отвяжитесь от меня!
– Как вам будет угодно, папа. Я хотела только избавить вас от разговора на эту тему с мадемуазель, которая чрезвычайно расстроена.
Он наконец взглянул в лицо дочери, но та выдержала его взгляд не дрогнув, с выражением недоумения и невинности на лице. И хотя я не мог в эту минуту усомниться в том, что она разыгрывает отвратительную комедию, в ее поведении тем не менее было что-то благородное, какое-то, еще детское, достоинство, преждевременная горечь, от которой сжимало сердце. Она, конечно, осуждала отца, осуждала бесповоротно, возможно даже ничего не прощая, но не без грусти. И не презрение, а именно эта грусть делала старого человека беспомощным перед нею, ибо в нем самом, увы, не было ничего созвучного такой грусти, он ее просто не понимал,
– Да выпишу, выпишу я твой чек, - сказал он, - приди через десять минут.
Она поблагодарила его улыбкой.
– Она очень чувствительная, легко уязвимая девочка и требует чуткости, - сказал он мне надменно.
– Гувернантке чуткости не хватало. Пока была жива мать, ей, бедняжке, удавалось предупреждать столкновения, но теперь...
Он пригласил меня в столовую, пропустив впереди себя, но сесть не предложил.
– Господин кюре, - снова заговорил он, - будем откровенны. Я духовенство чту, моя семья всегда поддерживала прекрасные отношения с вашими предшественниками, но эти отношения основывались на уважении, почтительности, реже на дружеских чувствах. Я не желаю, чтобы священник вмешивался в мою семейную жизнь.
– Мы вынуждены иногда делать это помимо своей воли, - сказал я.
– Вы невольно... во всяком случае, бессознательно... послужили причиной ужасного несчастья. Я надеюсь, что ваша недавняя беседа с моей дочерью будет последней. Никто, даже ваше церковное начальство, не станет спорить, что такой молодой священник, как вы, не может претендовать на роль духовного наставника девушки этого возраста. Шанталь и так слишком впечатлительна. В религии, конечно, немало хорошего, более того - прекрасного. Но главная миссия церкви - охранять семью, общество, церковь порицает любые эксцессы, это сила порядка, умеренности.
– Каким образом я стал причиной несчастья?
– сказал я.
– Мой дядя де ла Мотт-Бёврон объяснит вам это. Достаточно, чтобы вы знали, что я не одобряю ваших неосторожных поступков и что ваш характер, он сделал паузу, - ваш характер, как и ваши привычки, представляется мне опасным для прихода. Имею честь кланяться.
Он повернулся
Я пошел к дому дорогой, которую, не знаю почему, называют Райской грязной тропкой между двух изгородей. Почти сразу же пришлось побежать в церковь, где меня уже давно ждал причетник. Мое оборудование в жалком состоянии, и я вынужден признать, что если бы провел инвентаризацию вовремя, это избавило бы меня от многих хлопот.
Причетник - ворчливый старик, за брюзгливостью и даже грубостью которого скрывается натура чудаковатая, чувствительная. Среди крестьян гораздо чаще, чем это думают, встречаются люди с почти женской капризностью настроений, считающейся привилегией богатых бездельников. Один Бог знает, до какой степени ранимыми, сами того не сознавая, могут быть существа, замурованные на протяжении нескольких поколений, иногда - нескольких столетий, в немоту, всей глубины которой они даже не способны измерить, поскольку у них нет ни малейшей возможности ее преодолеть, да, впрочем, они об этом даже и не помышляют, наивно отождествляя монотонный повседневный труд и медленный ток собственных дум... вплоть до того дня, когда подчас... О, одиночество бедняков!
Выколотив драпировки, мы присели передохнуть на каменную скамью в ризнице. Я видел в полумраке его ссутулившуюся фигуру, с огромными руками, покорно сложенными на худых коленях, ко лбу, блестевшему от пота, прилипла короткая прядь седеющих волос.
– Что думают обо мне прихожане?
– спросил вдруг я. Поскольку раньше мы с ним никогда ни о чем серьезном не заговаривали, обращаться к нему с таким вопросом было, казалось бы, нелепо, да я и не ждал, что он ответит. Он действительно заставил меня долго ждать.
– Болтают, что вы почти ничего не едите, - выговорил он наконец замогильным голосом, - еще, что вы морочите голову девчонкам на уроках закона божьего своими россказнями о том свете.
– Ну а вы? Что думаете обо мне вы, Арсен?
На этот раз он задумался так надолго, что я снова взялся за работу, повернувшись к нему спиной.
– По-моему, лет вам не хватает...
Я постарался обратить все в шутку, хотя мне было не до смеха:
– Ну, годы - дело наживное, Арсен!
Он, однако, не слушал меня, продолжая терпеливо, упрямо развивать свою мысль:
– Кюре - он вроде нотариуса. Он должен быть на месте, когда есть надобность. А надоедать не надо.
– Но послушайте, Арсен, нотариус ведь работает на себя, а я на Господа Бога. Люди сами редко обращаются к Богу.
Он подобрал с полу свою палку, оперся подбородком на рукоятку. Можно было подумать, что он дремлет.
– Обращать, - заговорил он наконец снова, - обращать... Мне вот семьдесят три года, а я никогда не видел еще собственными глазами обращенного. Человек каким рождается, таким и умирает. В нашей семье все связаны с церковью. Дед мой был звонарем в Лионе, покойная мать домоправительницей у господина кюре в Вильмане, не было случая, чтобы кто-нибудь из наших скончался, не причастившись святых даров. Голос крови, ничего не поделаешь.