Дневник собаки Павлова
Шрифт:
В окно что-то тихо поскреблось. Ага – ноготь вставшего на цыпочки следователя.
– За сухим пайком? – обнаглел Шайтанов.
Усугубляете вину и только – должны бы понять. Уже слыхал: оскорблены подозрением. Мальчишки! Гуляй-Поле, понимаешь! Перечисляю вам статьи, которые вот так вот, сдуру, вы подцепили. Что? Именно – как насморк. Злостное, это самое, в культурном общественном месте, порча, понимаешь, огнетушителя... Как? Товарищ Б., и вы тут?.. Заложником?! Они – вас, такое зеркало эпохи! Стяг, понимаешь, поколения! Ну, я сейчас по ним из табельного пистолета... Как добровольно? Готов прислушаться – вы, ваши книги для меня... для нас, товарищ Б., ваше имя было как пароль – свои! Не буду... Мой платок... Простите. Мирное решение конфликта? Я слушаю ваш план. Так. Так. Ну что же... Так. Разумеется, блокаду обеспечим – мышь, понимаешь, с бутылкой в столовую не прошмыгнет. Точно – обоз отрежем, и само сойдет на пшик...
Сыщик вернулся только в девятом часу, с книгой Б. и следственной новостью – нашелся живой Крестовоздвиженберг. Из объяснений сыщика выходило, будто бы либреттист познакомился в ресторане «Восток» со знаменитым скульптором Шалапутой, который отвез подпоенного Крестовоздвиженберга на свою дачу в Гаспру, привязал к креслу, выставленному на задний двор, и три дня ваял с него Зевеса в Гефестовом капкане.
Пищеблок сдали. Следователь получил автограф, после чего силы заложника оставили. Исполатев, Шайтанов и Жвачин на остаточной энергии, выкаченной через таинственные трубы из завтра, разнесли по номерам Большую Медведицу Пера и изнемогшего шестидесятника.
Последнее место, куда угодил Исполатев в завершение дня, запомнилось ему сходством с огромным аквариумом. Время от времени слюдяное пространство зловеще наливалось багровыми отсветами невидимого пламени. Вокруг, в каком-то вселенском свальном грехе, парили слипшиеся тела – выводки содрогающихся белых пауков, стаи вареных куриных тушек... Исполатев видел знакомые и незнакомые лица, искаженные гримасами мучительного блаженства, слышал стоны и тяжкое дыхание, пространство сгущалось вокруг него, наполняясь тяжелыми испарениями слизи и горячего пота. Невесть откуда взявшаяся дева тянула его к себе, выгибая гладкое тело, кто-то хватал его сзади за пятку... Жаркий озноб сотрясал Исполатева. Лишний здесь, забредший случайно в этот кошмарный сон, с ужасом вглядывался он в сладко страдающие лица. «Подумать только, – тупо возникла в его в голове нежданная мысль, – ведь понятие национальной птицы определено Международным Советом защиты птиц только в 1960 году, причем Португалии досталась голубая сорока!»
Глубокой ночью Исполатев нашел себя стоящим в пустом номере на коленях. Его переполняли чувство бытийной незавершенности и остывшая рассудочная мысль: «Ритуалы постлитургического бытия не должны превращаться в навязчивые представления, иначе судьба покорится Фрейду и обернется воплощенным в истории неврозом». Сжимая в руке два жетона, Исполатев спустился вниз, к будке междугородного телефона.
– Милый, где ты? Я без тебя скучаю!
– Мы были совсем рядом, но разминулись.
– Ты был в Нижнем?
– И сейчас там.
– Ты, наверное, искал меня в общежитии... Я не говорила, что остановлюсь у подруги?
– Здесь, в Нижнем, уже цветет черешня.
– Ты видел Светку? Послушай... милый, мальчик мой, родной мой, ты же умный, добрый... Царица Небесная, я сейчас заплачу! Ты все поймешь, я сейчас расскажу тебе, и ты...
– Не надо рассказывать. Любить женщину можно лишь до тех пор, пока ничего о ней не знаешь...
Утром дежурная дама зачитала протестантам неумолимый приказ по ялтинскому Дому творчества, после чего распорядитель совещания выдал казенные деньги для выкупа четырех забронированных авиабилетов на дневной рейс Симферополь-Москва. В троллейбусе, насквозь пробитом белым утренним солнцем, Исполатев откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Что я могу – из глины созданный? Водой разведенный – чего я стою? Глаза под веками не дремали. Исполатев увидел себя в мутоновой шубке: вокруг – первый снег, курится белый пар над крышками люков, шерстяные варежки болтаются на страховочных резиночках – разве в варежках слепишь снежок из этой сухой морозной крупы? – а через четверть часа руки похожи на снегирей, которые, собственно, еще не прилетели. Он увидел аптеку на углу улиц, с большой банкой пиявок на прилавке, – в этой аптеке, по дороге в синема «Зенит», Исполатев покупал сладкие батончики гематогена. Он увидел детскую игрушку – пушистого белого медведя с глазами-пуговками и красной скарлатиновой пастью, – Петр всегда уступал медведю свои микстуры. Увидел деревенскую канаву с цветущей медуницей, в белых кистях которой копошились бронзовки... Исполатев открыл глаза. За окном троллейбуса стоял бык с армянской физиономией, – фиолетовым языком бык вылизывал собственную ноздрю.
Глава 10
Охота на голубей
Апрель в Петербурге случился теплым и уступал маю только календарным чином. Набухли чреватые зеленым почки. В белесо-синее небо не получалось смотреть без прищура. У станции метро, из ведерок цветочниц, как-то по-весеннему дерзко, словно на игрушечный Страшный Суд, вылезали свежемертвые гвоздики и розы.
Аня шла от Сенной по затененной стороне Садовой. На площади не слишком настойчивые волокиты трижды обращались к ней с глупыми уличными комплиментами: Аня машинально улыбалась, но не сбавляла шаг. В той мере, в какой возможно отсутствие цели у идущего по улице человека, цели у Ани не было – просто оставаться дома было мучительно: внутренний житель все реже и реже разжимал кулак, в котором трепетало Анино сердце.
Юсуповский сад был прозрачен и люден. Отыскав тихий уголок у эстрады, Аня присела на скамейку. Гуляющие обходили стороной эту неопрятную, засыпанную разной чепухой и безымянным весенним сором часть сада, и только дети, одурманенные бесконвойной уличной свободой, петлей из суровой нитки ловили неподалеку голубей.
Порывшись в вишневой кожаной сумочке, Аня достала блокнот, ручку и сигарету. Дети рассыпали на дорожке пшено.
«Здравствуй, милый!» – вывела Аня и беспомощно закурила.
«Писать тебе обо всем, разом, все равно что заталкивать в квинту бумажного листа недели, полные сомнений, ожидания, счастливого косноязычия, сладких сбоев сердца, одиночества... Мне казалось, я все знаю о нашем будущем. Какое бесстыдное нахальство! Я думала, что разлука будет легкой, как перелет пчелы с цветка на цветок, как разлука с фольгой от съеденной шоколадки, и вдруг... Ничего поделать не могу – тянет в те места, где мы бывали с тобой вместе. Приезжала постоять в твоей пустой, гулкой парадной. Гуляла по набережной Мойки и отыскала на гранитной тумбе ограды знакомую нам щербину, похожую на Гоголя в картузе. Сердце к горлу подскакивает, когда кто-то при мне называет твое имя... Вчера монтировали передачу про колчаковское золото: с тихим вулканчиком счастья в груди вспоминала, как мы писали этот сценарий – на мне была твоя рубашка, а ты стыдливо запахивал халат. Авторучка закатилась под тахту, и мы вышибали ее оттуда веником... Мне кажется, что если я вот так, по мелочам соберу тебя, вновь переживу наше близкое прошлое, ты снова будешь со мной, неизбежное отступит – я заворожу и осилю его.
Помнишь, как мы гуляли с тобой по оттаявшему Петергофу? Весь день светило небывалое для марта солнце, а стоило нам вернуться в город, к тебе домой, как пошел тяжелый мокрый снег, и так сыпал до глубокой ночи. Это был только наш день, и солнце сияло нам одним, другие, правда, тоже им пользовались, но иначе – словно прикуривали на улице от чужой зажигалки. А как только мы ушли со сцены, небо опустило белый занавес...
Царица Небесная! Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы любить, и я слишком сильно люблю тебя, чтобы тянуть эту высокую ноту долго – и все равно мы были и будем вместе, и это самое убедительное доказательство существования Бога. Мука-то какая! Счастье-то какое!..»
– Держи-и! – раздался дружно-надрывный мальчишеский крик.
Над дорожкой, натягивая суровую нитку и от страха соря перьями и пометом, отчаянно бил крыльями крупный сизарь.
И тут наступило молчание, абсолютно немотствующая тишина. Звук исчез – так внезапно и безболезненно выпадает расшатанный молочный зуб. Осталась доступная языку голая десна – тишина без значения, полная, неодолимая и беспомощная, как одежда, из которой вышло тело. Но эта непроницаемая глыба безмолвия явилась как бы препарированной сразу в нескольких местах, и сквозь зияющие анатомические разрезы видны были подспудные движения соков, лиловые связки мышц и радужная пульсация вакуолей. Внутри этой глыбы беззвучно, как колеблемая прядь дыма, Ваня Тупотилов шел отдавать злосчастный долг Рите-Пирожку, но по пути встретил Шайтанова, расположенного к пестринке, и долг остался прежним – – – в глухоте тесной антикварной лавки москвич Сяков, пораженный внезапной страстью к брик-а-браку, темпераментно, как безъязыкий, торговался руками за бронзовый шандал – – – в натянутом молчании целовались на собственной свадьбе Жвачин с Верой, почти вещественно витали над ними мысль Скорнякина о поощрительном римском праве на третьего ребенка и отчаянная мысль Паприки: уж она-то никогда и ни за какие коврижки не будет изменять своему будущему мужу – – – Светка усердно, высунув наружу кончик языка, выписывала на карточки рокочущие французские слова – – – в который раз в немом воображении Исполатев совершал мысленный путь от Ломоносовской к Куракиной даче: минуя кирпичную школу с медальными профилями классиков на фасаде, он неизбежно выходил к заурядной песочно-серой стене Аниного дома – воображаемый путь уже проделал в его мозгу ощутимую бороздку, но во время этих мнимых прогулок столь странно и зловеще замолчавший город уже не казался ему унылым и опустившимся, как брошенный любовник – – -