Дневник
Шрифт:
Если я имею на него такое дурное влияние, что он со всеми своими перессорился, с отцом, с матерью, родными, то пусть ко мне никогда не ездит. Не говори никому ничего, только спроси его: за что он меня так мучает?
За что он смел так мало обдумать все и так много мне говорить, когда он просто ничего не хочет делать, кроме дурного. Скажи, чтоб не ездил больше ко мне никогда, покуда я не позову его, покуда он не будет серьезно и честно любить меня, чтобы мы друг про друга не знали.
Вера, кабы могла ты быть у меня, я в таком полном отчаянии. Какие люди гадкие; зачем он не хороший? Соня.
Верочка, авось он опомнится!"
Бедная девочка! Мне ее ужасно жалко. Хотела завтра поехать к ней, но чем я ее утешу? Что я ей скажу, кроме того, что я думаю, что она совершенно права, что он, по-моему тоже, не любит ее по-настоящему и что он живет скверно и подло?
Надо
Сегодня узнала, что Постников расшибся до смерти на катке, прыгая на коньках через лавку! Это ужасно!
Есть одна вещь, которую я не пишу в свой дневник не потому, что не хочу, а потому, что не умею ее словами написать, и потому что написанная – она бы покоробила меня. Узнала я это после того, как в последний раз писала. Она многое во мне переменила, не знаю – к лучшему ли.
Чепуха невыразимая! Чудная весна, ночи лунные, сад весь зеленый, миллион подснежников везде, и в душе и в голове – ужасная путаница, но веселая и возбужденная весной путаница. Думать не успеваю, да и думать ничего не приходится, а когда нужно думать, то чувствую, что – лень, и как-нибудь отделываюсь от этого. Ничего не делаю и чувствую, что это стыдно, что если я живу на свете, то у меня есть обязанности, и что если я их не исполняю, то кто-нибудь другой их за меня исполняет. Я начинаю, как всегда после какого бы то ни было веселья, мучиться и впадать в мрачность. Странно, что Столыпин, так мало зная меня, это угадал. Он – умный малый. Мы играли его комедию третьего дня, и было очень весело. Сейчас он приходил, был у Ильи, но я его не видала. Хотела многое писать, но такой вздор в голове, что лучше брошу. Папа в Ясной, и я все думаю о том, как бы поехать к нему3.
Да, "дошли", как мы говорим. Непременно надо в Ясную. Сейчас получили письмо от папа, в котором он пишет, что тоскует и что физически слаб и вял 4.
На меня такое раскаяние нашло, что мы его оставляем, и ужасно захотелось к нему. А вместе с тем я испугалась, что надо уезжать. Лопухин говорит, что я – в ударе, и правда, я никогда, т. е. давно, не чувствовала себя такой веселой, здоровой и так up to much {на многое способной (англ.).}, как в последнее время. Но минутами я чувствую раскаяние в том, что я своих обязанностей не исполняю, из которых первая – это быть с папа, когда только мне можно.
Я сказала мама, что поеду, как только пошлют меня в Ясную, и так и сделаю, не придираясь ни к недоконченным платьям, ни к чему бы то ни было.
Вчера провела полвечера у Мани Хитрово, играя в винт, а другую половину – у Веры Шидловской. Там были Лопухин и Львов. Мы много глупостей говорили, так что сегодня стыдно.
Сейчас уехали от нас мать с дочерью Гельбиг, которые прогостили у нас три дня и оставили в моей голове столько неразрешенных мыслей, столько подняли вопросов, с которыми, я чувствую, я не в силах справиться. Лили Гельбиг – одна из самых образованных и воспитанных девушек, которую мне когда-либо случалось встретить, и я ломаю себе голову, чтобы решить – нужно ли это или нет. Что это приятно и что я завидую такому образованию – это несомненно, но кому польза от него и не слишком ли много сил потрачено на то, чтобы образовать себя? И, главное, вечный вопрос – кому какая польза от этого? Лили Гельбиг играет на фортепиано, на скрипке, рисует, пишет масляными и всякими красками, прочла все, что только можно прочесть, древнего, нового, западного, восточного, судит о политической экономии,
На покос мы походили дня два. Очень было хорошо: папа косил, а Вера Толстая, Маша и я убирали. Работала я плохо, хуже прошлогоднего – не знаю почему, но хорошо было, что с папа. Папа последнее время далек от меня. Это, во-первых, потому, что я живу противно, а во-вторых, потому, что я прожила неделю в Пирогове. Когда я долго дома не бываю, он всегда встречает меня холодно, и мне надо опять пожить с ним, чтобы сблизиться. Я живу противно тем, что, во-первых, ничего не делаю, во-вторых, что делаю ему неприятно: езжу верхом, болтаю много пустого, одеваюсь очень опрятно, ем страшно. Никогда в жизни столько не ела, и теперь дала себе слово есть мало, почти никогда – сладкого и никогда – вина, чтобы иметь право советовать другим никогда его не пить.
Я чувствую, что я иду под гору, и, особенно, прочтя осенний дневник, я вспомнила состояние своего духа, как тогда я была ближе к настоящему, чем теперь. Я помню, когда я решила рисовать в Школе, как я раз вечером, взявши карандаши и бумагу, поехала в коляске парою на Мясницкую. И мне стало так неприятно, что кучер и две лошади из-за моих прихотей должны сделать восемь верст и простоять вечер на холоде, что я на Пречистенке велела повернуть и поехала домой. Я тогда испытала одну из самых радостных моих минут. Неужели всякая такая вещь, которую снимаешь с себя, дает такую радость?
Вот письмо, которое папа написал в ответ одной барышне, спрашивающей, как ей жить:
"Мне так бывает трудно отвечать на такие письма, как ваше, что большей частью я вовсе не отвечаю на них, но ваше письмо так искренно, серьезно, так верно вы ставите вопросы, так близко сами находитесь от решения их, что попытаюсь ответить. Под словами "такие письма, как ваше", я разумею письма лиц, знающих обо мне по искаженным отрывкам моих писаний, выписанных или переданных в статьях богословско-консервативных и революционно-либеральных моих критиков. Ведь я скоро 10 лет только тем и занят, чтобы отвечать себе и другим на те самые вопросы, которые вы ставите, и отвечаю я вовсе не тем, что надо быть здоровым и трудиться на земле.
Ответы на эти вопросы есть в моих писаниях: "В чем моя вера?", "Что же нам делать?" и в том, что я пишу и печатаю теперь. Я стараюсь ответить на эти вопросы соответственно ложному складу мысли, царствующему теперь, тому самому, который привел вас в тупик, из которого вы ищете выхода. Но ответы на эти вопросы давно есть и давно известны человечеству. Позвольте вас побранить или, скорее, посмеяться над вами. Вы нашли, что жизнь личная, для себя, не есть жизнь, а что должна быть другая, настоящая. Это очень хорошо, но не хорошо то, что вам представляется, что это именно вы открыли такую необыкновенную вещь и только в себе. Это вроде того, что, если бы человек, увидав у себя в зеркале язычок в гортани, считал бы, что он сделал великое открытие и нечто, свойственное ему одному. У всех людей есть этот язычок, потому что все люди одинаково устроены, и наблюдательные люди всегда это знали. То же и с нравственным вопросом о жизни. То противоречие жизни, на которое вы указываете, есть свойство жизни всех людей, как разумных существ, и не только известно людям за тысячи лет тому назад, но за тысячи лет тому назад указаны великими учителями человечества разрешения этого противоречия,- указано, в чем состоит истинная жизнь человека.
Знаю я, что есть смягчающие вашу вину обстоятельства, именно то, что все эти решения, с одной стороны, затемнены, скрыты ложными позднейшими толкованиями и приращениями; с другой – прямо отрицаются царствующим в нашем обществе так называемым научным (в сущности же самым невежественным) взглядом, но все-таки решения эти есть, и вы найдете их в учении браминов, и в учении Будды, и в учении Конфуция и Менция, и в учении Лаотзы, и у Эпиктета, и у Платона, и в Евангелиях, и в христианских свободных мыслителях и писателях, и у Спинозы, и у американца Паркера, и у англичан Робертсона, Матью Арнольда и многих, многих других. Знаю я, что вы не виноваты за то, что из того тупика, в который вас завели люди, вы не видите света, но свет есть; и тоже не виноваты в том, что вы его не видите.