Дневник
Шрифт:
Вчера встала часов в 8. Немножко переписала для папа 28, скроила себе бумазейную кофту и пошла с Марьей Кирилловной в Екатериненское. Сперва нам показали дорогу не в то Екатериненское, в которое мы хотели идти, и мы даром слазили на Горки и назад. Погода была прекрасная, солнце светило, и морозило. Снегу все нет. Перешли мы опять Дон, вошли в деревню, и я спросила первых попавшихся трех ребят, где "сиротское призрение".
– Пойдемте,- говорят.- Мы сами туда
Двое мальчиков лет от 10 до 12 и девочка много поменьше, которая, всунувши руки в рукава, бежала около них. Крошечные ножонки в маленьких чунях. Пока мы шли на тот край деревни, где столовая, дети забегали еще за другими детьми, и пока мы дошли, уже собралось детей 10. Все одеты очень плохо. Особенно трое детей из двора Соловьевых. На них оборванные, казинетовые {Плотная бумажная материя.} поддевочки, которые от локтя и от талии в лохмотьях.
Старшая девочка ведет четырехлетнего брата за руку. Другую ручонку он засунул за пазуху, лицо синее и испуганное, тоже рысью поспевает за сестрой.
Пришли мы в "сиротское призрение"; там уже народу пропасть набралось. Эта деревня большая, 76 дворов, и многим отказывают в "сиротском призрении". Тут же на лавке стонет больная, кривая старуха. Она – побирушка из другой деревни. Здесь ее собака повалила, и у нее после этого ноги отнялись. Принесли ее в "призрение", и вот она тут лежит с месяц. На ней, прямо на голое тело, надета рваная кофта. В избе ужасный смрад от торфяной топки. Старуха там несколько раз угорала. Зовет смерть и жалуется, что она не приходит. Сидит на нарах, один глаз белый, худая, длинная шея, вся в морщинах, говорит слабым голосом и немного трясет головой в одну сторону.
Хозяйки еще не было, когда мы пришли. Мы не стали ее дожидаться, тем более что Марью Кирилловну стало тошнить от этого запаха и смрада, и мы пошли домой. По дороге прошли мимо мужика, который веял гречиху; другой с бабой молотил овес. Я с ними поговорила. Они говорят, что это – последнее и что это оставят на семена.
Из одной избы вышла баба, как все тут, очень коротко одетая: сарафан чуть-чуть ниже колен, босая. Я с ней поговорила и вошла к ней в избу. Тут сидит ее муж и трехлетняя дочка. Двое детей ушли в "призрение" обедать. Девочка бледная, все время хнычет и показывает пальцами куда-то, точно просит чего-то. Я спросила, обедали ли.
– Нет еще.
– А что есть будете?
– Хлеб.
– Какой? Покажите.
Хозяйка принесла черный, как земля, хлеб с лебедой.
– Ну, а девочке что?
– А девочке картошки есть.
Она вынула из печки на блюдце глиняном несколько картошек и очистила одну девочке.
Та стала ее есть, но не перестала хныкать. Лицо у нее грустное и взрослое.
Баба говорит, что она была хорошенькая, веселая, ходила уже и даже рысью бегала, а теперь перестала. Я спросила, больна ли она чем-нибудь.
– Нет,- говорит,- помилуй бог, а так себе, все плачет.
Я с бабой поговорила о моем плане насчет холстов, и она так же сочувственно отнеслась к этому, как и другие.
От нее пошли мы домой и только зашли к старосте спросить, где, по его мнению, можно устроить еще "призрение".
Тут еще старуха пришла просить ее принять есть.
Потом прошли мы с Марьей Кирилловной в Никитское,
Идя домой, встретили Дмитрия Ивановича, который ехал от брата, и поспели как раз к обеду.
После обеда Иван Иванович сдал нам списки лиц, судьбу которых он поручил нам узнать для того, чтобы о них дать сведения в Красный Крест. Я взяла список екатериненских бедных и пошла опять туда. Надо было узнать положение трех семей. Первая мне показалась не особенно жалка. Однодворец с женой, матерью и четырьмя детьми; один болен. Топить нечем, есть нечего, но в избе тепло и на столе лежит полковриги хлеба с отрубями. Он жил прежде у Ивана Ивановича, но теперь на заводе работы нет, и ему негде достать заработка.
Тут я встретила бабу, которую утром видела в столовой. Она повела меня к себе в избу. Изба крошечная, в одно окно; холодно так, что дыхание видно.
– Чем же ты топишь?
– Котятьями {Котяк – конский навоз (по В. Далю – тульск.).}. Набрала с осени, да теперь по решету и топлю.
– А их-то хоть осталось?
– Да есть еще на потолке.
Лавок нет, одна скамейка.
Пока у нее сидела, влетела ее дочь с сердитым криком:
– Издохла-а!
Руки у нее были синие, и она, сложивши пальцы, старалась их во рту согреть. Мать сейчас же стала ее обшаривать, так как девочка только что пришла с мельницы, куда ходила просить. За пазухой у ней нашелся кусок пеньки и в кармане другой. Муки никто не дал. Я сообщила бабе то, что мне Иван Иванович сказал, когда я ему сказала, что надо бы открыть другую столовую в Екатериненском, а именно, что не только другую не откроют, но и в этой кормят последний день. Баба совсем оторопела.
– Что же нам, помирать теперь?
Я ее утешила, что будут хлеб раздавать на руки и что я похлопочу о том, чтобы и столовую опять бы открыли. Я это и хочу сделать.
От нее пошли мы к старику с старухой. Они двое живут в избе. Он на печке лежит – болен. Изба тоже очень мала, темна и холодна. Они безземельные, так что и у них ничего нет.
Оттуда я пошла домой. Совсем смеркалось. Пришла к чаю, но так нездоровилось, что я легла на диван в темный угол и издали слушала разговор Богоявленских, которые приехали часов в 6, с папа и Раевским. Папа и девочки ездили к Мордвиновым за почтой, но писем, кроме как от Оболенского ко мне, не было, что нас огорчило, то есть меня встревожило.
Если бы я верила в предчувствие, я сказала бы, что я предчувствую что-нибудь нехорошее, потому что у меня постоянно какое-то тяжелое, тревожное чувство, которое совершенно беспричинно и которое сильно гнетет меня, особенно по вечерам. Я не даю ему ходу, а то бы оно разрослось до огромных размеров. Мама меня беспокоит. Лева в Самаре тоже часто меня тревожит, а за папа такой страх, что если он уйдет гулять и долго не идет или если он ест что-нибудь вредное, то я чувствую нытье и боль в сердце и хочется, как страус, спрятать голову в песок и ничего не слышать и не видеть.