Дни, когда все было…
Шрифт:
Я, однако, глубоко подшофе. Ясен перец, у меня не один любимый фильм, но про «Звезду» есть маленько. Эля не отпускает улыбку.
– Да сдалась она, твоя звезда безымянная! – Зажмурившись, оголтело отпивает «Изабеллу». – Ты вздумала людей любить сильнее, чем их любит Бог. Глупости это и гордыня, и не выйдет ничего. Оставь человеку человеческое, какое ни есть – все с Его позволения…
Я притормозила. Вот уж не думала, что Эльвира Федоровна настолько не чужда, так сказать…
Кстати, Бога я в лицо, как и Вацлав признавался, тоже никогда не видела, только страх божий: скажу дурное – и он накажет. Не будь карательной составляющей, может, мои с ним отношения сложились бы иначе. А так они едва тлели, как беседа с чужим строгим мужем в то время, как хозяйка отлучилась по нужде. Сидим, пялимся в стороны, фантики мусолим, полный вакуум. А как подруга вернулась, так дундука ее и не замечаем, хихикаем. Хотя смутно догадываемся обе, что для чего-то он нужен тут, наверное, камешек на сердце замещает, чтобы мы слишком
Я перевела дух, полюбопытствовала, как она насчет фаталистических теорий друга, в курсе ли. И тогда она так произнесла красивое слово «сингл», словно сама его придумала, и ничуть ее не коробила идея, она погоняла вино в бокале по кругу и ответила, что так оно и есть для львиной доли человечества. Монро и Достоевских посоветовала не трогать, у них отдельный график, а мы, толпа… не твои ли, мол, недавние слова – в грязи живем, в грязи и дохнем… Я давай отнекиваться – речь ведь была совсем о другой толпе, как можно так переиначить?! Эля теперь уже не улыбалась.
– Толпа – она одна на всех. Разве тебе не страшно от того, как мало дается в этой жизни? Да и одна вершина нам – великое благо посреди беспросвета, разуй глаза! Вы молодые еще. А я вот смотрю на своих друзей – кто ж из них получил то, чего достоин? Погуляли в юности, теперь ярмо на себе тащат – и вся любовь. А кто и умирает медленно, а у кого с детьми драмы… Они для меня лучшие люди на земле – и какой же черствый кусочек счастья им выпал, чтоб годами размачивать…
У Эли блестели веки, и вся косметика сгрудилась в складочках. Я угадала ее трепет – старательно воздевать взгляд к небесам, чтобы не выплеснуть слезки, подкатившиеся к самому краешку, не размазаться совсем. Я вся истомилась от намерений ее утешить и отправить домой с наименьшими потерями, и чтобы на лице читалось скорее «да», чем «нет».
Я решилась на отчаянную ложь: «У Марсика долги…» Ложь не то, что долги, а то, что они ему помеха, но Эля не дослушала мою тонкую нетрезвую конструкцию:
– Еще скажи, что он играет на бирже…
Подошло время поезда.
Вот такая была наша последняя встреча с Элей.
4. Дочь Сатурна
В эру правления Вацлава и золотого тельца у Марса появилась Настя. Редкий типаж. Она являла собой превосходство Марса над прочими планетами, – похоже, Настю слепили на заказ, иначе как объяснить, что природа стерпела такое совершенство. Конечно, в первую очередь царь-девица должна была утереть нос Вацлаву – тому все с матримониальными планами не везло. Поляк у любой кандидатки в подруги прежде всего прочего пытался занять денег. Причем не плевую сумму – просить мало Вацику было стыдно и ни к чему, – он без шуток зондировал благосостояния и сетовал, что больше ему, бродяге, ничего не остается, и сетовал столь беззастенчиво убедительно, что пропитывал атмосферу правотой альфонса: ведь не последний кусочек изо рта какой-нибудь санитарки собирается стянуть, а снять сливочки, излишки. Наплывала медленная ясность: безлошадный Ваца без богатой партии стухнет, сникнет, наплачется. Только Настя его речами брезговала, старательно открывая нам велосипед про мужчину, коему негоже повисать на содержании у женщины. И у мужчины негоже. А мы-то думали, что это модно!
И мы не полюбили Настю. С ней Марсик сделался надменным затворником, пил неигристые сухие вина и взялся ходить в галереи. Два года после Эли он придумывал, как бы отомстить судьбе, и не придумал ничего нового. Настя между тем тоже знала, что такое «играть на бирже», хотя была художницей. Но это вам уже не Эля-бутафор, у Насти картины назывались «Василиск», «Страшный Суд», «Ифигения в Тавриде». Могучие полотна. Глядя на них, я с трудом балансировала под тяжестью опрокинутых канонов: до сих пор в графе «Великая художница» было пусто, разве что изломы и превратности подруги Родена Камиллы, но та скульптор… а тут на тебе – живая и гениальная! Улыбается. Светится. Причем как надо – без фанаберии, с нервозной иронией педанта подсматривающая за недолюбленным делом рук своих. Кто бы мог подумать, что передо мной трогательная мистификация! Настя – она, конечно, картинами баловалась, но все больше авангардом и фантасмагориями. А фундаментальности – это были работы ее отчима.
Впрочем, до меня эта весть дошла длинной тропкой. Уже после того, как Настя примкнула к Вацику. Но и тут Марс замешан – как бы ни презирали сослагательное наклонение. История его не знает, зато я знаю. Видимо, одной угробленной жизни мало, чтобы одуматься. Одна жизнь – еще не улика. Для верности нужна следующая. Дабы убедиться, что имеешь власть, да еще такую, сродни фантомной боли. Сродни собственным ягодицам, которые толком сам не увидишь, только с помощью особой композиции зеркал. Три человека на Марсиковой совести, Настя вторая. Вацлава задело рикошетом. Он жив. Одиночка с двумя детьми. Ему некогда скорбеть. Он заматерел, похорошел, наверняка пролезет куда надо. Он не
Марсик учил: на что не жалко денег, на то не жалко жизни. Я не во всем с ним соглашаюсь. И насчет психоанализа – что он в плохом климате не приживается, – я тоже не поддерживаю.
И вот я быстро пью, а Вацлав медленно ест. У него теперь ни друзей, ни женщин. Одни коллеги, партнеры, рыбки в мутной воде, – все не то, не то. Если бы не марсианская путаница, поляк шел бы и шел себе самоуверенной и крепкой дорогой, как и подобает «твердому искровцу». Но Марс если уж для кого начался, то не проходил, задерживался в дверях, сквозило. А ему что… ведь он ненарочно, его пока держат за фалды, с ним рады… пойти в разведку, даже если вчера хотели убить. Даже если он умер. Вацлав скучает по нему. Что касается пропавшей без вести Насти, то ее он запер в себе на замок. Это простительная боль. А вот как он может тосковать по душегубу – это повергает его в злое изумление. Мы расходимся, хорошо понимая, что хотели сказать друг другу и не сказали. Тоже способ.
Мы остались дороги друг другу как память. Кто бы мог подумать…
Таким образом, Марс убил двоих, а третьего покалечил. Словно авария. Из меня мимоходом сделал… меня. Могло быть хуже, и до «хуже» ничтожный шажок. Если бы я для него значила чуточку больше, он бы убил обязательно. Из мести. Единственное, что он не мог пережить спокойно, – привязанность. Она могла его ставить только в страдательный залог. Действительным залогом он брезговал. Ему это удавалось! Возьмись вдруг я брезговать – черта с два. Впрочем, в морали толстовской Китти о том, что девушке не к лицу желать прохладного к ней господина, я разочаровалась еще раньше, чем получила паспорт. То есть как только мне понравился узколицый канадский фигурист на закате карьеры. Даже если бы мне и вздумалось взглянуть в его маленькие галльские глазки… а у меня и в мыслях не было, я забавлялась шизотимической определенностью: вот и у меня пришла пора, вот и я влюбилась. Степень недосягаемости объекта меня ничуть не огорчала. Другое дело Марс. Категорически не его репертуар. Хотя даже Китти, я думаю, не осудила бы его за безответную любовь – ведь он мужчина, ему как бы даже и положено. Выходит, мы с Марсиком оба не вписываемся – каждый в надлежащий ему образ. Я подавно с моей манерой не приметить слона: взяться за работу, не спросив о цене, заплатить за чай, сахар, килограмм гречки – забыть сдачу, и гречку, и чай, выйти за пластырем – купить черта лысого, даже ликер «Егермейстер», а пластырь начисто из головы вымести. Потом мозоли в кровь, неудачное свиданьице или на важной встрече скажут: «Приходите через полгода». А все оттого, что в кузнице не было гвоздя. И над сложившейся нелепицей возвышается инфернальный «Егермейстер»… являя собой вечное зарождение свежего сюжета.
Что касается Марса, непостижимые его фобии в отношениях взялись ниоткуда. Наследным кронпринцем он не родился, и даже единственным ребенком в семье, и даже не мыкался ни золотушным, ни астматическим, ни хилым. Так чтобы брезгливо отскребать излишки любви шпателем – это вряд ли. Думаю, в детстве он попал к злой старухе из сказки «Карлик Нос». Впечатление мое не было столь бесспорным и стойким, и я не знаю, кто был той старухой, к которой в лапы попадешь на семь лет, а она и не поперхнется. В сказке маленький Яков попадает в семилетнее рабство к страшной носатой ведьме… и через это, как можно догадаться, имеет в итоге почести, и славу, и благоденствие. Готический немецкий оптимизм. Хоть на том спасибо! И вообще, это замес для дитя полезный: дотрудись до мастера, будь кроток и милосерден – и воздастся тебе по заслугам. По сути – отодвигай «вершину», будь она неладна, не торопись. Старуха, разумеется, символ, или, допустим, некий персонаж, снаружи неподарочный, а внутри – драгоценная порода. Благодаря подобному опыту земля наша и качается, как в авоське, над Тартаром, не сверзлась доселе. Не знаю кто, но подозреваю, что был-таки женский персонаж в его детской жизни с инквизиторским абрисом, кто взглядом мух давил. Быть может, не нарочно!
По Фрейду, суровость матери – краеугольная улика, и по нему же, властная мама и мягкий отец – опасная диспозиция для сына. Но что, если на нас столь же сильно воздействуют боковые неродственные персонажи, встреченные в уязвимом возрасте? У меня такой был. И у Марса – тоже. Давайте сознаемся дяде Зигмунду, что он был у всех. И вот получается, что не будь у Марса той таинственной и неизвестной мне травмы, то его внутренний уничтожитель любви, который есть внутри всех нас, не работал бы с такой мощной силой, и Эля уезжала бы в Америку не покинутой, а временно разлученной, и у нее была бы надежда, и она осталась бы жива. А прекрасная Анастасия тем более.