Дни моей жизни
Шрифт:
Она говорит:
— Почему ты отказываешься от славы? Ведь слава тебе милее всего.
— Откуда ты знаешь?
— Как же. Ведь ты сам себе пишешь письма. Однажды написал в Ялту, чтобы вся Ялта узнала, что знаменитый Зощенко удостоил ее посещением.
Я был изумлен. Она продолжала:
— Сунул в конверт газетный клочок, но на конверте вывел крупными буквами свое имя.
— Откуда ты знаешь!
— А мой муж был работником ГПУ, и это твое письмо наделало ему много хлопот. Письмо это было перлюстрировано, с него сняли фотографию, долго изучали текст газеты… — и т. д.
Таким образом вы видите, господа, что власть стала
Это было бестактно. Рассказывать среди малознакомых людей о своих любовницах, о кознях ГПУ! Причем все это пахнет выдумкой! Было ясно, что здесь сказалась мания преследования, — как мне говорили — [она] всецело владеет Зощенкой.
Мы с Т.Тэсс переглянулись: конечно, невозможно и думать, что такой Зощенко может выступить на эстраде с воспоминаниями о Горьком.
Самый голос его, глухой, тягучий, недобрый, — не привлечет к нему сочувствия публики.
5. На днях Зощенко был у Коли: в своем кругу — умен, остроумен — совсем не такой, как у Пешковых.
18 апреля. Видел Пастернака. Шел с Катей, Гидашами и Львом Озеровым. Вдруг как-то боком, нелепо, зигзагом подбегает ко мне Борис Леон. «Ах, сколько вы для меня сделали… Я приду… Приду завтра в 5 час.» И промчался, словно за ним погоня. Все это продолжалось секунду. Накануне он говорил по телефону, что хочет прийти ко мне.
22 апреля. Был у меня Заболоцкий. Специально приехал, чтобы подарить мне два тома своих переводов с грузинского. Все тот же: молчаливый, милый, замкнутый. Говорит, что хочет купить дачу.
А давно ли он приехал из Караганды, не имея, где преклонить голову, и ночевал то у Андроникова, то у Степанова в их каморках.
Сегодня были у меня: Оля Грудцова, Наташа Тренева; мы сидели и читали переводы Заболоцкого из Важа Пшавелы и Гурамишвили, когда пришли Пастернак, Андроников — и позже Лида. Пастернак, трагический — с перекошенным ртом, без галстуха, рассказал, что сегодня он получил письмо из Вильны по-немецки, где сказано: «Когда вы слушаете, как наемные убийцы из „Голоса Америки“ хвалят ваш роман, вы должны сгореть со стыда».
Говорил о Рабиндранате Тагоре — его запросили из Индии, что он думает об этом поэте, — а он терпеть его не может, так как в нем нет той «плотности», в которой сущность искусства.
Взял у меня Фолкнера «Love in August»{3}.
Сегодня он первый раз после больницы был в городе — купил подарки сестрам и врачам этой лечебницы.
15 мая. Поразительная бесцеремонность. Сейчас мне позвонили из Киева от какого-то издательства, не разобрал какого.
— Корней Иванович! Разрешите издать вашу книжку «От двух до пяти».
— Позвольте! Книжка требует кое-каких исправлений.
— Никаких исправлений не нужно. Книжка и без того хороша.
— Но ведь я автор. Я хотел бы…
— Но у нас уже сняты матрицы, и мы на днях приступаем к печатанию.
— Сколько же вы намерены напечатать экземпляров?
— Да тысяч триста!
— Ой, это много. Нельзя ли поменьше?
— Но говорят же вам, что мы уже напечатали их.
20
Пишу о Блоке — очень туго, без воодушевления. Чехов опять отложен.
23 мая, ночь на 24-е. Вот уже 4-я ночь, как я не сплю. Стыдно показаться людям: такой я невыспанный, растрепанный, жалкий. Пробую писать, ничего не выходит. Совсем разучился. Что делать? Иногда думается: «Как хорошо умереть». Вообще, без писания я не понимаю жизни. Глядя назад, думаю: какой я был счастливец. Сколько раз я знал вдохновение! Когда рука сама пишет, словно под чью-то диктовку, а ты только торопись записывай. Пусть из этого выходит такая мизерня, как «Муха-Цокотуха» или фельетон о Вербицкой, но те минуты — наивысшего счастья, какое доступно человеку.
Читаю переписку Блока и Белого. Белый суетен, суетлив, истеричен, претенциозен, разнуздан. Блок спокоен и светел, но и у него в иные периоды сколько мути, сколько заикания и вялости.
14 июня. Сейчас в 13 час. позвонил мне Б.Чайковский и как ни в чем не бывало спросил, платила ли мне Белоруссия за изданную в прошлом году книжку «От двух до пяти». Это после того, как я по его просьбе подписал договор на 7 тиражей этой книжки!!!
Сообщил, что все 350 000 экземпляров разошлись в один день! Если принять во внимание, что в прошлом, 1957 году разошлось 150 000 экз., в 1956 — 75 000 экз., в 1955 — 85 000 экз., получится 660 тысяч в три года! А если осуществится в этом году издание «Советской России», получится 810 000.
Около миллиона в три года, причем если бы выпустить ее три и четыре миллиона, все равно она бы разошлась без остатка — и это без всякой рекламы, без единой газетной статьи, если не считать двух или трех — давних.
Значит, я нашел-таки путь к сердцу советского читателя — хоть и перед смертью, а нашел. Вся штука в том, что я ничего ниоткуда не списываю, никому не подражаю, ничего не подгоняю под чужие теории и не придерживаюсь казенных форм выражения. Самый поразительный феномен в данном случае — успех моей книжки «Люди и книги», которую издали в 30 тысячах экземпляров, считая это огромным тиражом для литературоведческой книжки. И, к изумлению Гослита, на книжку гигантский спрос.
9 сентября. У меня с Пастернаком — отношения неловкие: я люблю некоторые его стихотворения, но не люблю иных его переводов и не люблю его романа «Доктор Живаго», который знаю лишь по первой части, читанной давно. Он же говорит со мной так, будто я безусловный поклонник всего его творчества, и я из какой-то глупой вежливости не говорю ему своего отношения. Мне любы (до слез) его «Рождественская звезда», его «Больница», «Август», «Женщинам» и еще несколько; мне мил он сам — поэт с головы до ног — мечущийся, искренний, сложный.