До чего ж оно все запоздало
Шрифт:
а он несется по главной улице, перебегает ее, не оглядываясь, друг, плевать ему на машины и прочую херню, вперед, вперед, гляди под ноги, народу-то, мать его, беги, друг, беги, уебывай; он уже слышит преследователей, налетают сзади, орут будто прямо над ухом, но Сэмми молотит ногами, что твоими кастаньетами
пока не поскальзывается на тротуаре, почти не падает, а они вопят: Держи сукина сына! Держи его, мать-размать. Злые какие! Ну, заварил ты кашу, друг! Сэмми хохочет, хохочет – оно, может, и выглядит так, будто он подвывает, но это хохот, точно хохот – до того он доволен собой, до того, в жопу, доволен! Однако тут ноги его обмякают, точно у клоуна или тряпичной куклы, они словно бы отстают от него, отваливают, он буксует, и что-то вдруг трескается пониже спины, и он падает, распластавшись на тротуаре.
А кругом люди, люди шастают по магазинам, женщины, дети, коляски какие-то с младенцами, глаза у всех вылупились, пялятся на него; ну, вот и фараон, ему вроде и не хочется, да он удержаться не может и как даст ботинком прямо Сэмми в живот, а потом еще раз.
Деваться-то Сэмми некуда; он давится, норовя вдохнуть, ан не получается; пытается
После того как фараоны с ним разобрались, Сэмми запихали в патрульную машину, защелкнули наручники. Жуткое положение, беспросветное. Дело привычное, привычное дело, так он себе думал, такие слова бухали в его голове, дело привычное. Потом затиснули в сучий куток, но и это, в общем, знакомо.
Когда он очнулся в первый раз, ему показалось, что он, на хер, умер. Не понимал он, куда, в жопу, попал. Огляделся – лежит на полу, воняет тут каким-то дерьмом, будто оно прямо в ноздри набилось, подбородок весь мокрый и вокруг рта тоже мокредь, словно он обсопливился, может, и кровь, хер знает что, друг, а больно-то как.
Вертухай, вон он, пожалуйста, надзирает. Самый что ни на есть вертухай, не ошибешься.
Но ребра, ё-мое, и спина! Исусе-христе, каждый вздох – чистый кошмар.
Он лежит на боку, на шконке. Как это он на нее взобрался? Ты подумай, встал, наверное, смог все-таки! Тут и одеяло имеется, Сэмми вцепился в него, потянул, не поддается, застряло, под ним застряло, блин, под его телом, он закрыл глаза. А когда снова очухался, дышать стало еще труднее, но это уж легкие, вот где болело, не в ребрах. Полежал немного, мелко попыхивая, не шевелясь, пока щека не заныла, потом перекатился на живот. Опять вертухай. Сэмми показалось, будто он видит глаз в темноте. Хотя нет, свет-то дневной. Это он в потолок глядит, краска потрескалась, получились картинки. Не тепло, однако. Нехорошо. Раньше было лучше. Есть вещи, которые не в его власти. Есть которые в его, а есть которые не в его, ну, сам виноват, распустился.
Трещины смахивают на карту. Чужая страна. Реки, леса. Леса и реки. Что бы это за страна такая была? Хорошая страна, счастливая, хорошая такая страна.
Спустя какое-то время он встал, добрел до стены, вернулся, и все гадал по дороге, какой нынче день, потому как с Элен у него получается полное дерьмо, очень может быть, друг, что она тебя и в дверь-то больше не пустит. А манатки выставит в коридор. Доберется он до дому и увидит, как они там валяются, кучей. Старушка Элен, друг, что тут поделаешь.
Исусе-христе, бедная старая спина, она его со свету сживет, особенно поясница. Да и ноги тоже, в бедрах, под коленками, но хуже всего ребра, с ребрами вообще звездец.
Опять вертухай, тот же самый глаз; видать, в две смены горбатится. Сэмми принимается фантазировать: парню его жалко; я и твой брат, мы с ним друганы, пойду принесу тебе пару таблеток от боли, кружку чаю и яичницу на тостах, и еще тарелку овсянки; может, и покурить принесет, мать его, Сэмми так хочется покурить, он лезет в карманы штанов, да только там пусто, чтоб вас всех, даже квитка от букмекера и того нету. А еще у него цепочка на шее была и ее ни хера больше нет, и, главное, он никак не поймет, была на нем цепочка, когда он очухался, или эти ее захапали, или, может, он ее заложил, точно тебе говорю, друг, ни хера не могу вспомнить.
Штаны, он этого до сих пор не замечал, штаны норовят свалиться каждый раз, как он шевелит ногой; добрый старый ремень с пряжкой из штата «Одинокой звезды», и его уперли, гниды позорные, как он теперь в Техас-то поедет? это ж был его пропуск. Кроссовки под нарами, шнурков нет, а без шнурков – какие ж это кроссовки, а, ладно, ноги все едино отваливаются, хрен с ними, с кроссовками. Сэмми вытягивает из штанов подол майки, оглядывает организм, пусть вертухай видит – он порядок знает, щас вот все пересчитает на будущее, на потом, когда станет подавать жалобу насчет компенсации, я к тому, что нельзя ж пиздить людей и надеяться, что они не пожалуются куда следует, особенно если ты государственный служащий, это ж непорядок, граждан-то мордовать.
Ссадин у него – будь здоров. Майку он обратно в штаны заправлять не стал, а повернулся к двери; вертухай еще здесь: Эй, я могу позвонить по телефону? А?
Господи, ну и голос, как у вороны. А, ладно. Сэмми соскребает с нёба слюну, глотает ее и кричит: Эй, как насчет телефонного звонка?
Глаз раза два мигает.
Мне позвонить надо! жене. Объяснить, где я!
Вертухай разверз, наконец, уста. Ты чего-то такое насчет правил узнать хотел? А? Кто-то тут вроде базлал насчет правил?
Я чего, я ничего.
А, ну тогда ладно… У нас тут много всяких бывает, которые правил не знают. Ну, и спрашивают у меня. А ты, выходит, с понятием, ну ладно! Это хорошо.
И глаз исчезает. Умник, сука. Сэмми опять садится на нары. Ссать хочется, сил нет. Полное обезвоживание организма, а ссать все равно хочется. Долбаная жизнь. Он слезает с нар, опускается у параши на колени, расстегивает ширинку; но его же трясет, как хрен знает что, и струя, промазав мимо параши, ударяет в пол, и Сэмми отскакивает, хорошо хоть, конец обратно в ширинку не заскочил,
Он даже и посмеивается про себя. Какого хера с ним такое случилось! Нужна ему эта радость!
Ладно, глупости побоку, давай рассуждать практически – это как-никак новый этап жизни, своего рода развитие. Новая эпоха! Надо повидаться с Элен. Нет, правда надо, друг, если б он только мог увидеть ее, поговорить, рассказать что и как. Новая жизнь начинается, мать ее, вот что все это значит! Он слезает со шконки, встает на ноги, идет, даже почти и не спотыкаясь. Прежней жизни точно конец, кранты полные. Он продвигается ощупью, шаря перед собой ногами, добирается до стены. Опускается на колени, на пол, холодный, но твердый, холодный, но твердый. Упирается в пол ладонями, такое чувство, что он в каком-то совсем другом месте, и музыка начинает звучать в голове, самая настоящая музыка, завораживающая, инструменты выбивают туматуматумати туматуматумати тум-тум, тум-ти-тум, тум-тум, тум-ти-тум, туматуматумати туматуматумати беньг, беньг-беньг-беньг-беньг-беньг, бонг, беньг-беньг, бонг, бонг-бонг. Он уже лег, перекатился на спину, лежит, улыбается, потом лицо его сморщивается, клятая боль. Медленно поворачивается на живот, стараясь унять ее; поясница; слегка поводит бедрами: боль слабеет, уползает в правую ягодицу, потом еще ниже – застряла; сдвигает зад на пару дюймов, и боль тащится дальше, до самых лодыжек, к пальцам ног, медлит между ногтями и плотью и – вон, ушла вон, ему хорошо, нет, правда, охеренно хорошо, он справился со своим организмом, даром, что на том и места живого нет, так вот и выживаешь, так и выживаешь. А мысли в башке все ухают, ухают. Но одна, самая кошмарная, давит все остальные: если это навсегда, ты себя больше не увидишь. Господи, вот жуть-то! И как всякие телки глядят на тебя, не увидишь тоже. Что не менее жутко. Хотя тоже мне потеря, тоже потеря, телки на него не глядят. Да пошли они все. Конечно, им иногда удается влезть тебе в душу, во всяком случае, некоторым; умеют они глянуть так, что это уж и не взгляд, а что-то другое, больше чем взгляд: вроде как когда ты еще сопляком в школе учился, и была там эта старуха, училка, она все принимала всерьез, даже когда ты и прочая мелкая сволочь смеялись, отпускали за ее спиной шуточки, а она вдруг уставится прямо на тебя, и ты понимал, ее не надуешь, она все насквозь видит. В точности. И ведь только ты. Остальные ничего не замечают. Ты глядишь на нее, она глядит на тебя. Больше никто ни на кого. Может, их очередь на следующей неделе. А нынче она за тебя взялась. За тебя. И шутки больше не кажутся смешными. Старая падла, она тебя поимела, дружок. Одним только взглядом. Ей и возиться-то с тобой не пришлось. И ты все про себя понимаешь. Дурак малолетний, дырка от задницы. Смеешься вместе со всеми, потому что боишься не смеяться, боишься быть не таким, как все – маленький задроченный трус, выдрючиваешься над пожилой женщиной, жалко смотреть на тебя, дружок, охеренно жалко.