До сих пор
Шрифт:
Войдя в гостиную, я увидел, что фрау Тротцмюллер сидит на узкой, сделанной наподобие тахты лежанке в окружении всех своих дочерей. Справа от нее сидела Лотта, слева Грет, а Хильдегард стояла у окна напротив лежанки, поливала кактус в вазоне и поначалу даже не взглянула в мою сторону.
Фрау Тротцмюллер протянула мне руку и пригласила присесть, а потом провела рукой по голове и пригладила волосы кверху, как будто отделяла те, что уже присыпаны были сединой, от просто светлых, еще сединой не тронутых. Веснушчатая Грет быстро глянула на нее и тут же перевела свой взгляд на меня. Тогда и Хильдегард отвернулась наконец от своего кактуса и напряженно посмотрела на мать из своего колодца меж нависавшим лбом и выпирающими скулами. Фрау Тротцмюллер уловила ее взгляд и тихо сказала, что, вот, дошло до нее, будто господин постоялец уезжает, и она хотела пожелать ему счастливого пути, но не знала,
О чем уж она так сожалела? Разве она должна была сожалеть, что я покидаю свою комнату? Разве должна была она опасаться, что комната эта останется без жильца? Ведь сейчас, когда все дома вокруг битком набиты беженцами изо всех захваченных Германией земель, наверняка найдутся желающие поскорей ухватить эту жалкую добычу.
Наступило молчание. Я указал на кактус, который только что поливала Хильдегард, и сказал: «Не правда ли, удивительно, что у вас, в Германии, эти колючки выращивают в специальных вазонах, и заботятся о них всячески, и любовно за ними ухаживают, а вот в моей стране никто на них даже внимания не обращает, разве что затем, чтобы вырвать безжалостно с корнем».
Лотта втянула голову в плечи и прощебетала оттуда, что, наверно, в той стране, откуда господин приехал, растут также разного вида цветы, о которых здесь, в Германии, никто и знать ничего не знает. Но Хильдегард сурово одернула ее взглядом, а потом снова повернулась к матери и посмотрела на нее с каким-то даже нетерпением, словно бы к чему-то поторапливая. Видно, и мать ощутила это нетерпение, потому что улыбнулась грустной улыбкой вечной страдалицы и вдруг, повернувшись ко мне, спросила, верю ли я, что в снах есть какой-то смысл. И пока я дивился ее вопросу, торопливо добавила, что сама она ни в какие сны не верит, а сейчас, когда господин постоялец уезжает, у нее нет уже и никакой возможности верить в этот свой сон.
Слова эти показались мне весьма странными, и не только сами по себе, но и потому еще, что она обращалась с ними к человеку, с которым до этого разговаривала всего один раз, да и то бегло. Я посмотрел на ее дочерей, не объяснят ли они странные слова своей матери, но увидел по их лицам, что они ожидают разъяснения как раз от меня.
Я сказал, что и мне порой видятся разные сны. Если мне снится хороший сон, я понимаю, что он не исполнится, а если снится плохой, я не пугаюсь. Какими бы дурными ни были сны, они не хуже действительности. В любом случае я не ищу толкований. Я не фараон и не Навуходоносор, а в наши времена нет уже ни Иосифов, ни Даниилов [1] . А если и в наши времена находятся люди, которые, подобно тем Иосифу и Даниилу, занимаются толкованием снов, то и Бог с ними. Я в них не нуждаюсь.
1
«…нет уже ни Иосифов, ни Даниилов». – Иосиф (один из сыновей Иакова, родоначальников двенадцати колен Израиля) разгадал сны фараона, после чего стал правителем Египта и правой рукой фараона; пророк Даниил истолковал сновидения вавилонского царя Навуходоносора, а позднее, при дворе царя Валтасара, разъяснил таинственную надпись, появившуюся на стене дворца.
Хильдегард впилась в меня взглядом из провала меж крутым лбом и торчащими скулами и сказала сурово: «Господин постоялец наверняка уже слышал, что наш младший брат ушел на войну и больше не вернулся». Тут и фрау Тротцмюллер покачала печально головой и повторила слова дочери, добавив: «И не вернулся, ушел – и нет его». Я ответил со вздохом, что слышал, госпожа, слышал, увы. А про себя подумал: что бы такое еще добавить? И от неловкости перевел глаза на часы, висевшие на стене, и молча уставился в ту сторону, глядя не то на часы, не то на стенку.
Лотта опять втянула голову в плечи, снова глянула на меня, как птица из гнезда, и прощебетала оттуда, что господин постоялец, наверно, спешит в дорогу. Я вынул часы из кармана и сказал: «Если
Фрау Тротцмюллер спросила, собраны ли уже мои вещи. Я сказал – и собраны уже, и упакованы, и уложены. Потому что сейчас, сказала она, когда всех грузчиков забрали в армию, вряд ли найдется, кто бы отнес на вокзал вещи господина постояльца, а если понадобится автомобиль, то уж совсем вряд ли найдется. Грет, сходи-ка к привратнику и скажи ему, мама просит прийти, забрать вещи господина постояльца и отнести на вокзал, да смотри, не отходи от него, пока не пойдет и не возьмет. Грет вздернула свой пуговичный носик, и щель ее рта приоткрылась, словно собиралась выговорить: но я хочу остаться, мама, я тоже хочу услышать про твой сон. Однако Хильдегард глянула на нее и сказала: «Что же ты сидишь, иди и делай то, что тебе велели». Грет покорно поднялась и нехотя поплелась из комнаты.
Фрау Тротцмюллер снова пригладила рукою волосы, как прежде, и сказала негромко: «Да, мне приснился сон, очень странный, но я, как уже говорила, снам не верю, а сейчас у меня тем более нет оснований верить своему сну, так что не зря пословица говорит, что сны – они как мыльный пузырь, и я тоже склонна так думать, тем более сейчас, когда стало известно, что господин постоялец от нас съезжает. В этом сне я видела моего сына, который вернулся в свой дом, к своей матери, и кто же его туда вернул – как раз наш господин постоялец его к нам и вернул. Но сейчас, когда господин постоялец, наоборот, нас покидает, весь этот сон и вправду оказывается для меня не более чем мыльный пузырь».
Я сидел, не зная, что ей ответить. Да и что можно ответить на такого рода слова? Медленно пробили часы, и я увидел, что мне пора. Тем временем и Грет вернулась с привратником. «Но я вижу, что господину постояльцу пора идти, – сказала фрау Тротцмюллер. – Счастливого пути».
Я простился с нею и с ее дочерьми, вручил свой чемодан привратнику и пошел следом за ним на вокзал.
Глава вторая
Пришел я на вокзал, нашел свой поезд и втиснулся в вагон. Но внутри уже не протолкнуться, все проходы набиты битком. Тут и простой люд обоего пола, и снабженцы-интенданты в военных мундирах, и бойкие торговцы, промышляющие разными эрзацами, и офицерские содержанки, и сестры милосердия в белых косынках, и все это в придачу к возвращающимся с фронта калекам, а этих несчастных – без счета: и безрукие, и хромые, и увечные, и на костылях, тут пустой рукав, там резиновый протез вместо кисти, стекляшка вместо глаза или жуткий залатанный нос, выкроенный докторами из мяса ягодиц, и все лица искажены пережитым ужасом и ужас вселяют – живые существа, исторгнутые войной за их полной непригодностью, кошмарные подобия людей, лишенные подобия Божьего. И с каждым – его жалкий скарб: чемоданы, рюкзаки, ранцы, узлы, мешки, коробки. Теснота такая, что не сразу скажешь, какие руки-ноги твои собственные, а какие чужие.
В вагоне смрад, наружный воздух внутрь не проникает, окна закрыты наглухо, а ремни, с помощью которых их положено открывать, давно уже уворованы. Поэтому каждый окружает себя своим собственным воздухом – кто с помощью сигареты, кто – сигары, кто – трубки, а кто – дымя самокруткой, набитой табаком или его эрзацем.
Поезд качается и дергается судорожно, не поймешь, идет он вперед или назад, колеса стучат все чаще и сильней, колотят понизу, отдают громыханьем поверху, поршни сжимаются и разжимаются, сжимаются и разжимаются, туда-назад, туда-назад, грохот и лязг стоят такие, что заглушают человечьи голоса. И так час за часом, всю ночь, до самого Лейпцига.
Едва стали, я схватил свои пожитки и что было сил помчался к поезду на Гримму. Прибежал – и не нашел его. Наш берлинский поезд задержался в пути, вот у гриммского состава и не хватило терпения его дождаться. Ну, и я не стал ждать, пока этот гриммский вернется обратно. Сдал вещи на хранение и огляделся, как бы мне поскорее выйти в город.
А кругом шум оглушительный. Поезда прибывают и отходят, колеса гремят, облака пара вырываются с тяжелым вздохом, сцепщики и смазчики перебегают с одних путей на другие, от паровоза к паровозу, исчезают в дыму, тонут в белых клубах пара, а потом возникают опять между вагонными колесами. Вокзалы – они ведь словно огромные железные города: дома в них из железа, небо – из дыма, и стоят те дома на железных колесах, и катятся, и бегут куда-то, издавая железный скрежет. И люди там тоже вокзалу подобны: торопятся куда-то, и тяжело дышат, и бегут, и бегут. Людей толпа, а людского лица не различить.