До встречи в «Городке»
Шрифт:
Судья, размазанный адвокатской речью по стенке, дал папе последнее слово, и папа сказал.
Он сказал:
— Граждане судьи! Если я виновен… Если я виновен, — повторил он с некоторым сомнением в голосе, — судите минетбеспосчадно по всей строгости наших гуманных законов. И пусть я буду сидеть в тюрме и работать там на благо наша великая отчизна. Если же нет — так нет.
Папе дали год условно. Он пришел домой, побрился, вставил челюсть, поел, выпил бутылку водки, прошелся по разгромленной квартире и сказал:
— Если бы я знал, что все закончится,
Глава восьмая,
в которой я отдаю родине долги и рассказываю о своей матери
Есть мнение, что нет в нашей стране гражданина, который не посчитал бы честью для себя послужить на благо Отечеству, то есть потянуть солдатскую лямку. Я составлял печальное исключение. Я был уверен, что мое служение Отечеству вряд ли принесет пользу как Отечеству, так и мне. Отечество же так не считало. У Отечества было свое, особое мнение по этому поводу. И потому, получив призывную повестку, я не стал спорить с Отечеством. Я просто позвонил домой.
— Мама, — сказал я, — завтра я ухожу в армию.
— Что значит «ухожу в армию»? — не поняла мама. — У тебя что ж, других дел нет? Что за глупости такие?!
— Мама, — сказал я, — я ухожу не потому, что я так хочу. Есть закон. У нас в Конституции записано, что каждый гражданин должен отдать родине священный долг.
— Какой долг, что за долг, что ты мне голову морочишь? — не унималась мама. — Еще неизвестно, кто кому должен. Насколько я знаю, ты у нее ничего не занимал. По моим подсчетам, так это она тебе еще должна.
Моя бедная родная мама… Как-то приехала она к нам в гости. К тому времени мы уже давно жили в Ленинграде.
Нам захотелось удивить ее, и мы повезли мам у в Петродворец. Фонтаны, каскады, статуи, бронза, Монплезир — что там говорить: цари знали, что такое дача.
— Ну как, мама? Нравится? — спросил я ее слегка покровительственно, словно всю эту роскошь сотворил только что лично.
— Сыночка, — тревожно сказала мать, — где здесь туалет?
— Да погоди ты, мама. Какой туалет? Ты посмотри, куда мы тебя привезли. Ты этого нигде больше не увидишь.
— Где туалет, сыночка? — чуть нервозней спросила мама, и я понял, что она находится в критическом состоянии.
С большим трудом в самом конце огромного парка мы наконец нашли полуразвороченное, обтрепанное каменное строение, которое источало весьма неприятный для благородного носа запах. Да и весь близлежащий ландшафт выглядел не лучше. Это были парковые уборные. Цари их явно не посещали, но мама влетела туда истребителем. Зато выпорхнула оттуда легкокрылой бабочкой. Осмотрелась вокруг и сказала:
— Боже, какая здесь красота!
Несмотря на мамино негативное отношение к службе, на следующий день я перешел через дорогу в армию. Именно перешел, так как в те времена я снимал комнату в Лефортове.
Аккурат напротив Дома офицеров, в котором базировался ансамбль Московского военного округа, куда я и был призван. После отбоя
Это была самая беззаботная полоса в моей армейской жизни. Но, как известно, нет такого начала, у которого не было бы конца. Конец, как ему и положено, наступил внезапно. Ранним утром, пережевывая в памяти прелестные детали проведенной ночи, с блуждающе-похотливой улыбкой на устах я открывал дверь уже ставшего родным Дома офицеров. Как вдруг… О, это такое знакомое русскому человеку «как вдруг»…
…как вдруг жесткий голос вторгся в мои блаженные воспоминания.
— Товарищ солдат, почему у вас хлястик на шинели расстегнут?
«Патруль», — пронеслось в голове.
— Простите, — заискивающе сказал я молодому лейтенанту, — сейчас застегну.
— Ну-ка подойдите ко мне, товарищ солдат.
Что ему во мне не понравилось — ума не приложу.
— Дыхните.
Я дыхнул. На лейтенанта пахнуло «Совиньоном», женскими духами и баховским клавесином. Растленный запах смутил лейтенанта.
— Вашу увольнительную, — потребовал он.
Это прозвучало как приговор, не подлежащий обжалованию. Зная, что мне просто надо перебежать через дорогу, я не только никогда не брал увольнительную, но даже не знал, как она, болезная, выглядит.
Вечером я уже топтался в полутемной комнатке строевой части мотострелкового полка одной очень прославленной дивизии.
— Да-а! — сказал мне небритый капитан, по возрасту годящийся в маршалы. — Лучше бы ты, парень, в тюрьму попал.
После такого теплого напутствия я понял, что ружье удачи дало осечку. Надо было как-то выкарабкиваться. Я вышел на плац. По плацу взводами и отделениями теней отца Гамлета маршировали запуганные до смерти новобранцы.
— Солдатушки — бравы ребятушки, — пели они, вздрагивая от каждого ефрейторского окрика, а уж при встрече с офицером от страха и вовсе были готовы вознестись к небесам. Форма висела на них так, что впору было выставить их на огороде вместо пугал.
— Мы не ра-бы! — вспомнил я. — Рабыни мы!
Ко мне подошел старшина Гусейнов и с сильным тюркским акцентом спросил:
— Артысть?
— Артист.
— Я тибье иф тюальетэ запашю, — протюрюкал он с ухмылкой.
— Ты, чебурек сраный! — аж покраснев от благородного негодования, вскипел я. — Мы еще посмотрим, кто кого запашет!
Той же ночью я собрал в Ленинской комнате весь наличный сержантский состав (памятуя о Гусейнове, подбирал командиров исключительно со славянским типом лица) и дал им силами меня большой праздничный концерт. С тех пор Гусейнов обращался ко мне только на «вы».