Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь»
Шрифт:
Так вот, никто из нас не знал, что происходит, – даже утреннюю перекличку отменили. Цифры на моем левом предплечье внезапно зачесались. Впервые с тех пор, как их выкололи на моей коже, я не стала их трогать. А-27633. Идентификационный номер, присвоенный мне нацистами. В тот день его не выкрикивали. Нарушился привычный распорядок дня. Определенно происходило что-то странное. Нас не покормили, а есть, как всегда, очень хотелось. Давно уж пора бы встать в очередь за коркой сухого хлеба и миской еле теплой каши, с плавающими, если повезет, ошметками овощей неопределенного происхождения. У всех животы сводило от голода.
Сколько времени мы провели
Кашель, сопение и хныканье волнами катились по койкам. Несмотря на постоянный промозглый холод, в бараке постоянно воняло пропитанными мочой одеялами и фекалиями из переполненных горшков. Некоторые дети хныкали или пытались сдержать слезы. Плач заразителен. Стоило заплакать одному, и печаль одолевала нас всех. Уж и так не до радостей, а от слез совсем невыносимо. Только начнешь думать о том, как ужасна жизнь, и уже нельзя остановиться. Я не поддавалась таким настроениям и никогда не плакала. Рыдать хотелось в голос, но я стискивала зубы и старалась быть выше всего этого.
Мама учила меня никогда не плакать, как бы страшно ни было, как бы сильно я ни устала. Я с гордостью могу сказать, что для такой крошки у меня уже тогда была довольно сильная воля.
– Что-то не видно старосты…
– Да, я тоже ее сегодня не видел.
– Она вчера еще пропала.
– Ее здесь нет. Давайте выйдем на улицу.
– Нет, нам же нельзя.
– Если она нас поймает, то побьет и донесет немцам.
Старостой мы называли старшую по бараку, ответственную за порядок, такую же, как и мы, еврейку, которая выполняла приказы немцев. Немцы платили ей за службу дополнительной едой и позволением иметь личное пространство. У нее был отличный аппетит, у этой крепкой бабы. Впрочем, ребенку все кажутся большими и сильными. В обмен на выполнение грязных приказов нацистов старшая по бараку могла спокойно растянуться и спать на своей собственной кровати, не опасаясь, что кто-то другой украдет одеяло или ткнет ее в спину коленями или локтями.
Хотя старшая по бараку и наводила на нас ужас, ее присутствие укрепляло общую дисциплину: «Ordnung muss sein» [3] , как без устали повторяли немцы. Я честно признаю, что боялась этой женщины. Однако без нее среди нас воцарился бы сплошной хаос, и, что хуже всего, не осталось бы никакой еды.
Обычно все лагерные бараки запирались на засовы. На этот раз староста, должно быть, так торопилась, что, убегая, когда бы это ни произошло, не потрудилась пересчитать нас или запереть дверь. Меня так и подмывало выскользнуть наружу, но доносившийся оттуда шум был слишком пугающим. Никто из детей не осмеливался выйти за дверь – как будто нас сдерживало силовое поле. Мы давно уже до того привыкли подчиняться, что не могли даже двигаться без приказа.
3
«Порядок прежде всего» (нем.).
Внезапно дверь открылась, и мы все подскочили.
Вошла женщина, которую я не узнала. Выглядела она ужасно. Черты ее лица были искажены недоеданием:
Женщина посмотрела на меня.
– Тола! – воскликнула она. – Вот ты где, девочка моя!
На ее лице отразилось облегчение. Напряженные мышцы на щеках расслабились, а глаза заблестели. Голос этой женщины был слабым, но знакомым, как и ее печальные зеленые глаза, как ее вымученная улыбка. Я привстала на кирпичах, сбитая с толку. Женщина больше походила на пугало, чем на человека. Она говорила, как моя мама, но была ли это на самом деле она?
И что она делала в моем бараке? Она должна была быть в женском отделении. Нас разлучили пять месяцев назад, в разгар лета, после того как я заболела. Потом мне как-то показалось, что по пути в газовую камеру и обратно я слышала ее голос совсем рядом, но я так ее ни разу и не увидела.
На самом деле, я так давно не видела маминого лица, что забыла, как она выглядит. Я уже привыкла к тому, что у меня нет ни матери, ни отца. Я забыла, что у меня есть хоть кто-то родной на этой земле. Я осознала, что я совсем одна. Что же теперь – это не так? Я пребывала в замешательстве, и эта женщина заметила мое колебание.
– Тола, это я, мама, – сказала она и попробовала улыбнуться пошире. Доверия мне это не прибавило.
«Это что же, и вправду моя мама?» – лихорадочно соображала я.
Я спрыгнула с кирпичной стены и подбежала к ней, почувствовала, как улыбка расплылась по моему лицу от уха до уха. Впервые за эти бесконечные месяцы я испытала настоящее счастье. Она присела на корточки, взяла меня за лицо и посмотрела мне прямо в глаза. Затем она обняла меня и поцеловала. Я обняла ее в ответ из последних оставшихся сил. Пахла эта женщина совсем как моя мама. Любимая моя, родная, настоящая. Заключенная А-27791. Моя мама.
– Послушай меня, Тола. Они собирают людей, чтобы гнать их пешком в Германию. А это далеко, за сотни миль отсюда, – сказала мама. – Посмотри на меня. Меня скорее всего застрелят. Я умру. Потому что до Германии мне не дойти. Посмотри на мои ноги. – Она указала вниз.
Обуви на маме не было. Ее ноги были обмотаны тряпками, причем как будто в спешке. От мокрых подошв влага просачивалась наверх. Покрасневшие от холода икры и лодыжки распухли – верный признак голода. В нашем лагере давно уже обитали одни пугала и скелеты.
– Может быть, у тебя получится, и ты сможешь пережить этот поход. Но этот мир не милосерден к одиноким детям. Я не хочу, чтобы ты выживала в одиночку. Давай попробуем спрятаться. Может быть, у нас снова получится выжить вместе. Ну а если мы умрем, то тоже вместе. Ну как, пойдешь со мной?
– Да, мама, конечно, пойду, – ответила я.
С самого своего рождения я жила в мире, в котором евреи существовали исключительно для того, чтобы умереть. Совершенно нормальным считалось пожелать товарищу скорейшей смерти. Все еврейские дети умирали. К тому же я всегда делала то, что велела мне мама. Мама всегда говорила мне правду, я ей доверяла, как никому другому. Мама никогда меня не обманывала, потому что знание правды могло спасти мне жизнь. Так она повторяла везде – в гетто, в трудовом лагере, в вагоне для перевозки скота и всегда, до той самой минуты, как нас разлучили в Аушвице.